Всё это вспомнилось мгновенно, и на душе стало пасмурно. А заведующий районо продолжал:
– Контингент у вас маленький – всего девять ребятишек… Наверное, учёное это слово «контингент» всколыхнуло баб.
Первой сорвалась с места Нюрка Лосина, выскочила на середину избы тётки Дуни, упёрлась кулаками в бёдра – артистка, да и только:
– А кто его даст нам, этот контингент! Вот вы из района и дайте!
Грохнули мужики, начали перемигиваться. Нюрка на секунду смутилась, зыркнула своими жёлтыми глазами, поняв, что врюхалась с этим учёным словечком, но дальше уже пошла чесать без тени сомнений:
– А девять человек – это что, щенята? Как они зимой за три километра пойдут, а? Бабы, я вас спрашиваю? Да им, миленьким, соплей морозить – не переморозить…
Теперь уже настала пора смутиться Храпову. Он быстро-быстро начал приглаживать волосы, глаза стали круглые, чем-то похожие на яблоки-лесовики с зеленцой, прыщеватый нос задёргался.
– Но поймите, граждане, – Храпов поднял руку, призывая к спокойствию, – что это за школа в девять человек. А если далеко ходить – интернат сделаем, вам же облегчение…
– Ребят мы нарожаем! – крикнула Нюрка. – Правда, бабы?
Улыбнулись бабы, а Илюха прогнусил:
– Ты-то хоть от кого родишь?
Но тут же Нюрка в карман за словом не полезла:
– Не от тебя, грешного, а от мужика нездешнего!
И так это смешно получилось, что снова грохнуло собрание, зазвенело, заойкало, Андрей чуть не свалился на Илюху.
Храпов терпеливо ждал, когда отхохочет и отстонет развеселившееся собрание, а потом, когда приумолк смех, опять замахал руками, поднимал и опускал голову, хоть и понимал, что серьёзного разговора теперь не получится, собрание, вроде речки в половодье, из берегов вышло. А всё эта бабёнка, откуда её чёрт занёс!
Нюрка между тем почувствовала весёлый интерес к её словам, снова начала:
– Это что ж получается, бабы? Вот товарищ нам интернат сулит… Выходит, нарожали мы детишков, в войну с ними голодали-мыкались, а теперь по разным щелям, как кутят слепых раскидаем? Да в интернатах этих их вша источит, клопы заедят!
Вздыхали и смеялись люди. Смешно у Нюрки получается, хоть говорит она о делах серьёзных. Кому понять не дано, что ребятишки за глазами – неприкаянные существа. И не накормят, и вовремя спать не уложат, да ещё гадостей всяких как репьёв наберутся.
– В интернате кормят, – вставил Храпов.
– Да, – Нюрка сверкнула своими желтоватыми глазами, – раскормили, держи карман шире! В завтрак кулеш, а в обед – пузо урежь!
Нет, определённо не было удержу сегодня Нюрке! Словно включили ей самую повышенную скорость, и она шпарит слова, как из автомата. И не чепуху мелет, а в точку, в самую суть, в яблочко метит. Андрей в душе был с ней согласен на сто процентов, вспомнив младшего братана, который сейчас на казённой баланде мается. А ещё подумалось с грустью – если школу закроют, значит, исчезнет из деревни учитель Иван Фомич! Разве можно это допустить!
Иван Фомич жил в Закустовке, каждый день ходил на работу в Парамзино. На войне он потерял руку, правый рукав теперь у него всегда засунут под ремень на гимнастёрке, а пишет он левой всё равно с красивым наклоном. Уже два десятка лет учились парамзинцы у Ивана Фомича и к учителю привыкли, как привыкают к самому близкому родственнику, а в каждой избе был он желанным гостем.
Учитель не баловал ребят, и из поколения в поколение потихоньку передавалось, что когда-то стукнул Фомич (так за глаза звали его ученики) Илюху Миная линейкой. Правда, Илюха это отрицал, но легенда жила и делала своё дело – на уроках у Ивана Фомича стояла такая тишина, что слышно, как бьётся о стекло и звенит крыльями нудный комар.
Впрочем, на переменах в школе стоял невообразимый гвалт: насколько строг был Иван Фомич в классе, настолько снисходителен к детским шалостям в минуты отдыха. Когда цела была правая рука, даже в лапту играл с ребятами. Может быть, святого извечного правила придерживался Иван Фомич: делу – время, потехе – час, веселье должно сменяться трудом.
Иногда в школе проходили праздничные вечера, на которых пели, плясали ребятишки, а в конце выходил Иван Фомич и начинал читать стихи. Стихи он читал как-то по-своему, чуть нараспев, и Андрею казалось, что не вирши рассказывает учитель, а слагает песни, красивые и звучные. Он замирал от неожиданности, слушал, не пропуская ни одного слова. Однажды учитель прочитал стихотворение, два куплета которого отложились в памяти на всю жизнь.
В стишке этом было много красивых непонятных слов, но всякое непонятное привлекает больше всего, оно волнует и радует, в груди вскипает какой-то пенный бурун счастья, словно ты сам плывёшь по морю, качаешься на волнах. От этого стихотворения у Андрея появлялась потребность петь, звучно говорить, исчезала грусть и тоска. И даже на фронте в окопе он мурлыкал это стихотворение на собственно придуманный мотив:
Изменения в судьбе, надломы, фронтовые и домашние потери не вытравили это стихотворение, оно, кажется, всё время жило в голове. На фронте Андрею объяснили ребята – был среди них один студент второго курса педагогического института Иван Саталкин, – что стихи эти вроде запрещённых, их написал Есенин, который повесился в ленинградской гостинице, но это только добавило любви к Ивану Фомичу. Значит, учитель их – ещё и мужественный человек, если он не боялся читать запрещённые стихи, хотя нутром понимал Глухов – запрещать, собственно, нечего, просто о красивом и далёком вздыхает умный талантливый человек.
По любому случаю Иван Фомич – первый советчик и, когда заканчивались занятия, в школу нередко приходили мужики – покурить, посудачить. У школьных сараев давно лежали два дубовых бревна – остались от смены перерубов, на которых усаживались, как воробьи на ветки, мужики, кряхтели, дымили, слушали учителя.
Время было бурное, тревожное, радостное, непонятное, и, наверное, ни дня не обходилось, если не собирались мужики у школы. Зимой, правда, Иван Фомич разрешал мужикам заходить в классы, но тогда дымить – ни-ни, хоть пусть уши пухнут.
В тридцать седьмом начали печатать в газетах про врагов народа, и Иван Фомич постарел буквально на глазах, лицо его вытянулось, стало иссиня-жёлтым, глаза потускнели, словно в них не отражался солнечный свет. Мужики пытались его разговорить, но он отмахивался руками: «Ничего я не знаю, мужики,