ни-че-го!» От учителя на время отступались, а когда он вернулся с фронта по ранению, снова заседали на пеньках, только теперь не мужики, а деды и подростки, основная «ударная колхозная сила».
…Всё это сейчас сиротливо впилось в память жителей, и не случайно даже молчаливая Дашуха пробубнила:
– Пусть учитель скажет!
Иван Фомич поднялся, отрешённо как-то оглядел собравшихся:
– Что мне говорить? Сами решайте!
– Нет, нет, ты скажи!
Подал голос Храпов:
– Мы обсуждали с Иваном Фомичом ситуацию и пришли к выводу, что ему лучше перебраться в большую школу.
– Да не говорил я вам об этом! – вдруг зло сказал Иван Фомич, и Храпов сузил жёсткие глаза, словно расстреливал взглядом учителя.
– Нет, это что ж получается, – взвизгнула Нюрка Лосина, – вроде обманывают нас, бабы?
Нюрка явилась разнаряженной на собрание в красивый сарафан, на шее у неё повязана ярко-красная косынка, как пионерский галстук, и только сыромятные, с ободранными носами тапки портили вид. С крутого лба свисала чёлка рыжих волос, и Нюрка казалась красивой, какой-то пронзительно-яркой, как звезда, рдела щеками от горячих слов.
Видно, понял Храпов, что собрание ему не придётся убедить, и он выразительно посмотрел на молчавшего, горой возвышающегося над столом Бабкина: дескать, выручай, угомони свою гвардию. И Степан Кузьмич поднялся проворно, но заговорил не в пользу Храпова.
– Насколько я понял, дорогой Владимир Федосеевич, не желает народ школу закрывать. А раз народ против – значит, баста! Народ у нас – хозяин!
Храпов медленно и тяжело брякнулся на стул, смахнул пот со лба тыльной стороной ладони и прокряхтел глухо:
– Народ, народ! А райком зачем?
– Народу служить, – ответила Нюрка.
– Ну и служите, – гаркнул Храпов, – а школу мы всё равно закроем.
Он схватил с вешалки свой кожаный плащ, загремел, вставляя руки в рукава, расталкивая колхозников, шагнул к распахнутой двери и скрылся в темноте сеней.
Ещё несколько минут шумели бабы, и больше всех возмущалась Нюрка:
– Ишь, хозяин какой на наших ребятишек нашёлся! Учи свою жену щи варить!
Андрей выбрался на улицу – больше здесь делать нечего. Он шёл по притихшей перед вечером деревне, вдыхал сладковатый дым печей, затопленных, наверное, для того, чтобы приготовить пищу на ночь. Вечер был тихий, без единого ветерка, и белёсые столбы дыма прямо впивались в небо, пронзали сквозную сизоватую высь, как острым мечом. Высоко-высоко, над самой головой, качался какой-то причудливой ладьёй полумесяц, тоненький серпик в теряющем голубизну небе.
Впечатление от собрания было тягостным, будто шёл сейчас Андрей с деревенского кладбища, где оставили покойника. Кажется, и в этом проявится своего рода засуха – закроют школу, и иссякнет маленький родник деревенской культуры, её притягательный центр, который сплачивал и объединял малых и старых.
Дома Ольга долго сокрушалась, узнав об этом решении, вспоминала – была бы сейчас Евдокия Павловна – завтра бы пошла к ней Ольга, убедила бы, что нельзя закрывать школу. Но вспомнила о горестной судьбе Сидоровой, и стало жутко и мрачно на душе – ей, видать, голубушке, сейчас самой не до себя.
Глава двенадцатая
Никогда не знала Евдокия Павловна, как длинны, громадны бесцельные дни. Вся её жизнь до освобождения – это порох, который сгорел моментально, стремительно, даже для себя не оставалось времени на еду, питьё, на немудрёные женские дела по хозяйству. Всякий раз она разрывалась между домом и работой, между заботой о Николае и тысячью, тысячью мелких и крупных хлопот о школах, собраниях, клубах и библиотеках, о праздниках и буднях, о хлебе для людей и страны.
Последний раз Евдокия Павловна была в отпуске в сороковом году. Тогда у Николая неожиданно плохо стало с печенью, и врачи рекомендовали поехать ему в Железноводск, попить местной водички. До этого муж никогда не болел, хоть и не был великаном, но крепкий, выносливый, закалившийся в деревенских делах Николай чувствовал себя бодро и уверенно.
Судьба у Николая была трудной, сиротской. В гражданскую погиб отец, а потом заболела тифом мать и – словно её сковал стылый мороз, а потом отпустил, но ненадолго – истаяла на глазах, сердешная. И пришлось семнадцатилетнему пареньку податься в Хворостинку, наняться грузчиком на железную дорогу. Он таскал огромные кули с хлебом, грузил бочки со спиртом, и это накачало его мышцы, закалило организм. Даже в стылую зиму ходил с грудью нараспашку, точно ветер не пробивал его, отскакивал как мячик, а тело не сковывал трескучий мороз.
Когда Евдокия Павловна приехала в Хворостинку, Николай работал уже кассиром товарной конторы. Ей сразу понравился этот молчаливый человек, не терпевший пустословия, высокий, подтянутый, который ходил прямо, с худой бронзовой, прокалённой морозом, шеей.
Так он и жил – грудь нараспашку, и в прямом и в переносном смысле. И когда уехал учиться в техникум – ему очень хотелось быть землеустроителем, сказал уже молодой жене:
– Не бойся, Дуся! Со мной ничего не будет! Видишь, какой здоровяк!
Тогда Евдокия Павловна крепко расцеловала мужа и сказала на прощание:
– Смотри, не сглазь сам себя!
– Ничего, упрёмся – разберёмся.
Любимое выражение у Николая, то ли в книжках вычитал, то ли сам придумал, но в жизни он действовал именно так, как в этой присказке. В учёбе ему было трудно – великовозрастный мужик позабыл многое, чему учили когда-то в школе, но бессонные ночи за учебниками да природная смекалка с лихвой компенсировали Николаю этот недостаток, и он вскоре стал лучшим в группе.
В тридцатом Николай мотался по району, нарезал земли вновь созданным колхозам, жил впроголодь, ночевал на столах в сельских советах, но к Евдокии возвращался радостный, открытый, рассказывал басовитым голосом со смехом, как в дальней Ивановке был он на собрании и попал в одну нелепую историю.
В Ивановке жил Потапов, большой любитель выступать, говорить по любому поводу. Кажется, попроси его выступить по звёздному ориентированию, и он, не задумываясь, начнёт молоть такое, что, как говорят, уши завянут. В деревне помнят, как на одном из собраний, когда ему, собственно, и говорить было нечего, он произнёс такую фразу:
– Не важно, что важно, важно – что не важно, вот что важно…
Приехал Николай по нарезке полей, вместе с председателем собрали собрание. Потапов не удержался, минут пятнадцать поучал:
– Дисциплину надо повышать, товарищ председатель. Сам-то он – великий бездельник, работал учётчиком, и даже с этими немудрёными обязанностями справлялся с трудом, прогуливал. Поэтому колхозники слова его о дисциплине встретили с улыбкой.
Потом выступал Николай. Конечно, ему трудно знать, новому человеку, каждого колхозника, так сказать, кто на чём замешан, но Потапова он поддержал:
– Тут правильно говорили – дисциплины нам не хватает. Вот выступал товарищ… – Николай остановился, поглядел на учётчика.
– Ветродуев! – подсказал кто-то из толпы.
– Ага, правильно, товарищ Ветродуев! – продолжал дальше Николай, но люди его уже не слушали,