вопреки распространенному пред­ставлению, вовсе не было правилом в русском зарубежье. Цветаева переводила на французский Пушкина и Лермонтова, вела на равных любов­но-интеллектуальную переписку с выдающимся немецким поэтом Рильке, владея обоими языка­ми почти как русским. Она принадлежала к чис­лу тех немногих, кому действительно могла быть безразлична государственно-языковая принад­ лежность 'глотателя газетных тонн'.

А если и не вполне безразлична, то остро чув­ствительную к фонетике Цветаеву русский 'глотатель' раздражал, конечно, сильнее. Тем более тот русский — советский. Нам трудно сейчас представить, как воспринимали зарубежные ли­тераторы новое название страны: мы с ним и в нем выросли, а они ощущали как Каинову печать, гвоздь в гроб. Была 'Россия' — обычное имя, как 'Англия' или 'Франция', — а стало неведомо что. В самом деле, аббревиатурой до тех пор называлась только Америка, но она и есть Новый Свет, нечто, возникшее на голом месте. Российское переименование оскорбляло слух. Еще в 20-м Цветаева горевала: 'Так мое сердце над Рэ-сэ-фэ- сэром / Скрежещет...'. Рэ-сэ-фэ-сэр ушел, при­шло не лучше, даже хуже, потому что еще и без национальной, и без географической привязки, без места вовсе, не говоря о звучании: 'России (звука) нет, есть буквы: СССР, — не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся'.

После того как в июне 31-го Сергей Эфрон подал прошение о предоставлении ему советско­го гражданства, цветаевские слова о родине ста­ли меняться. Заметно, как она все отчетливее осознает опасное приближение новой России к себе — точнее, к своей семье. Скрежещущие и свистящие буквы раздвигаются: для мужа и до­чери, твердо настроенных на возвращение, для сына, которого тоже придется отпустить. При этом в 'Стихах к сыну' (1932), рядом с призывом к мальчику уехать в СССР — понимание того, что для нее самой страна остается космически далекой: 'Нас родина не позовет! / Езжай, мой сын, домой — вперед — / ...В на-Марс страну! В без-нас страну!'

В 'Родине', написанной тоже в 32-м, — снова стандартное для эмигрантской волны ощущение России: подлинная отчизна не там, где она раз­мещается на широтах и меридианах, а тут, уне­сенная с собой и бережно сохраняемая: 'Даль, прирожденная, как боль, / Настолько родина и столь / Рок, что повсюду, через всю / Даль — всю ее с собой несу!' И еще определеннее в этом же году: 'Той страны на карте — / Нет, в пространстве — нет... / Можно ли вернуться / В дом, ко­торый — срыт?'

Какое сгущение образов — 'нет на карте', 'срытый дом', 'без-нас страна', 'Марс'. А летом 38-го, когда уже уехала в СССР дочь и туда же сбежал муж, уже вовсю готовясь к отъезду вслед за ними сама, — крик, прорвавшийся в скобках среди идиллического описания нормандского городка, где она 'последний раз' отдыхает с Му­ром у моря: '(О Боже, Боже, Боже! что я де­лаю?!)'. Позже, в Москве, Цветаева говорила Тараховской, что 'как только вступила на сход­ни парохода, увозившего ее на родину, она по­чувствовала, что погибла'.

В 38-м же еще из Франции — приятельнице в Брюссель: 'А как хорошо было бы — если бы я жила в Бельгии, как когда-то жила в Чехии, мирной жизнью, которую я так обожаю... (А он, мятеж­ный, ищет бури... — вот уж не про меня сказано, и еще: — Блажен, кто посетил сей мир — В его мину­ты роковые... — вот уж не блажен!!!)...'

Мирная жизнь в Чехии — этот образ пресле­довал Цветаеву как память о золотом веке. Сем­надцать лет Цветаева прожила за границей. Три первых месяца в 22-м провела в Берлине, после­дние тринадцать с половиной лет — во Франции. На Чехию пришлось три года три месяца. Экскурсия по цветаевской Чехии займет день, завершившись ужином в Збраславе, южном при­городе Праги, в ресторане 'Шкода ласки'. Где еще есть питейно-пищевое заведение с названи­ем 'Жалко любви'? Начать надо с Карлова моста, где стоит рыцарь Брунсвик с золотым мечом, тот 'Пражский рыцарь', которого Цветаева вспоминала годами, чью фотографию просила прислать в письмах своей чешской приятельнице Анне Тесковой.

Именно с этой точки моста при взгляде на Малу Страну открывается, может быть, самый захватывающий не только в Праге, но и во всей Европе городской вид: гармонично громоздящи­еся башни, церкви, дома — десятиплановая ведута, составленная из готики, барокко, эклектики, модерна, под громадой Града с собором святого Витта. Экскурсоводы эту точку знают, тормозят группы, предлагают сняться. У Брунсвика — за­тор. Тут же играет диксиленд пузатых пенсионе­ров-хиппи. Тоненькая девушка в кругу слушате­лей рассказывает подруге, тыча рукой в сторону собора Св. Микулаша на Малостранской: 'А мы вчера там на концерте были — так прикольно. Органный запил — чумовой. Ребятам орган не в кассу, а я тащусь. Баха играли — полный улёт'. (Как предписано: 'Не обольщусь и языком / Родным, его призывом млечным'.)

Брунсвик с достоинством позирует на фотофоне. Он и вправду благородно красив — 'рыцарь, стерегущий реку'. Кстати, то, что звучит отрешен­ной метафорой, — исторический факт: статуя обо­значает место, где была таможня, облагавшая пошлиной перевезенные через Влтаву товары.

Как замечательно, что у множества поэтиче­ских красот — прозаические источники. Как пе­чально, что о множестве из них нам уже никогда не догадаться. Если б я не жил в этом городе, так и считал бы цветаевской тайнописью начало сти­хотворения 'Прага': 'Где строки спутаны, где в воздух ввязан / Дом — и под номером не наяву!' В Праге Цветаева жила в доме на Шведской ули­це. Его номер — 51, но еще и 1373. Диковинная пражская особенность: двойная нумерация. На синей табличке — обычный, как во всем мире, порядковый уличный номер. На красной — арха­ика, оставшаяся с тех средневековых времен, ко­гда дома нумеровали порайонно (в Венеции по сей день только такая система). Красные номера, вероятно, в каких-то муниципальных гроссбухах значатся, но никому не нужны и в адресе не ука­зываются, однако существуют, и таблички акку­ратно подновляются, смущая непосвященных.

Дом на Шведской 51/1373 действительно 'ввя­зан в воздух' — стоит на фоне неба, на склоне горы. Не просто, а Горы — той самой, о которой 'Поэма Горы'. В миру она называется Петршин, под ней район Смихов, где Цветаева прожила несколько месяцев. Остальное время — в деревнях. Это ведь только принято бегло упоминать: в эмиграции жила в Праге и Париже. На деле — Йиловиште, Мокропсы, Вшеноры, Кламар, Медон, Ванв. Дом на Шведской очень приличный, даже изыскан­ный, но добираться на верхотуру в 20-е было слож­но, жить там — непрестижно и неудобно. Денег же на съем квартиры в центре города не хватало.

При этом именно на Чехию у Цветаевой при­ходится самое благополучное время. Правитель­ство президента Масарика давало, как мы сей­час бы сказали, гранты русским деятелям науки и культуры, причем Цветаева получала деньги и тогда, когда переехала во Францию. Чехия вы­делила полторы тысячи стипендий Карлова уни­верситета русским студентам — среди них был Сергей Эфрон. Русские профессора преподавали, здесь осели такие светила, как академик Конда­ков, у которого Эфрон слушал курс. Автор мону­ментального труда о православной иконографии Кондаков похоронен в крипте церкви на Ольшан­ском кладбище, рядом с ним — Ипатьев, в чьем доме расстреляли российского царя. Кинорежис­сер Глеб Панфилов, который снимал в павильо­нах пражской студии 'Баррандов' фильм о по­следних днях Николая Второго, рассказывал мне, как пришел на Ольшаны заказать панихиду по своем отце. Ему стали показывать церковь, где он и обнаружил могилу Ипатьева, дом которого так скрупулезно восстанавливал в нескольких ки­лометрах отсюда. Как все-таки причудливо риф­муется жизнь.

Любое эмигрантское кладбище — наглядный урок запутанной русской истории XX века.

На Ольшанском — братская могила воинов Белой армии, скончавшихся в Чехии от вынесен­ных с родины ран и болезней, надгробья советс­ких солдат, памятник бойцам власовской армии, освобождавшей Прагу от немцев. Официально освободителем чешской столицы был объявлен Конев. В 45-м многих деятелей пражской эмиг­рации возвратили на родину под конвоем. Остав­шиеся надолго затаились.

Второй раз — по-другому — затаились после августа 68-го. Историк Иван Петрович Савицкий, сын одного из лидеров евразийства, говорил, что в 68-м с родным братом в пивной или кафе бесе­довал по- чешски. Это теперь русский в Праге снова стал обиходным. В Карловых Варах — все­общим, хоть и диковинным. Тамошние экскур­сии обещают 'архитектоническую единичность зданий в стиле ренезанца', врачи — 'отстране­ние морщин' и 'избавление от храп', на дверях гостиницы надписи 'Нажимать' и 'Таскать', в меню — 'креветки по способу тигра' и трогатель­ная до слез 'ножка молодой гуси'.

В русском зарубежье Прага всегда уступала в блеске Парижу, а до 30-х и Берлину: литератур­ные и артистические звезды ехали туда, в Чехии селились ученые. Здесь расцвело евразийство, для некоторых, как для Сергея Эфрона, переро­дившееся в идею возвращения. Здесь выходили десятки (на пике — двести тринадцать) русских периодических изданий разного толка. Здесь на площади Угельни трх (Угольный рынок)

Вы читаете Стихи про меня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату