Его воли.
Кто знает?
Мимо, мимо, мимо…
Лесная дорога, неверная гать под ногами, снова лес, снова болото, село, сожженное дотла, снова лес.
Мимо…
Через Дубно и Межирич, через Городницу и Вильск. По незнакомой земле, уже не чужой, но еще не родной. Не сын – пасынок чужой веры, чужой речи.
– То все татары, пане зацный! И хаты попалили, и люд, почитай, весь в полон забрали… Ох, привел их батько Хмель на нашу погибель!
– А говорят, пан добродий, что под Берестечком всех наших побили? Неужто правда?
– Гетьман в полоне… он в Чигирине… в Каневе… в Белой Церкви…
Через Черняхов и Житомир, через Радомысль и Коростышев. Мимо запертых городских ворот, мимо ворот, распахнутых настежь, за которыми – гарь и трупный тлен…
– Ой, пане зацный, что же теперь будет?
Через Вышгород и Борщаговку к высоким днепровским склонам, к золотому блеску лаврских куполов.
Я возвращался домой – к дому, которого у меня никогда не было.
Нерадостно встречала родина последнего кнежа Горностая. Странного чужака в немецкой одеже, зачем-то спешившего в Киев. Сбившегося с пути Илочечонка, сына ягуара, для которого мир оказался слишком широким.
4
По Крещатику шли литовцы. Крепкие парни в покрытых пылью серых камзолах с мушкетами на плече, в одинаковых стальных шлемах. Стоптанные сапоги врезались в стертый булыжник.
Шли.
Время остановилось, покатилось назад, словно не было этих трех веков, не реяли иноземные штандарты над полуразрушенной крепостью, не пили чужие кони днепровскую воду.
Но так только казалось. Время не повернешь вспять, и Януш Радзивилл, великий гетьман литовский, не жевал крепкими зубами хлеб, поданный ему на золотом блюде. Ветер нес знакомый запах гари – догорал Подол, начисто сожженный в многодневных боях. Невысокие приземистые дома на Крещатике зияли пустыми окнами, с улиц еще убирали трупы.
Киевский полк дрался до последнего, чтобы не пустить чужих ландскнехтов в древний город, когда-то преданный такими, как мой предок, великий боярин Васыль Волчко. И теперь победители старались не расходиться, не покидать строй, не заходить в темные переулки. Януш Радзивилл напрасно взывал к киевлянам, обещая порядок и милость.
Война не кончилась. Война громыхала совсем рядом, под городом, где все еще дрались остатки киевского ополчения. Война гремела пушками под Белой Церковью, где capitano Хмельницкий все-таки сумел остановить коронное войско.
За Почтовой площадью было безлюдно. Я медленно пошел наверх, по крутому склону, застроенному неказистыми мазанками. Люди еще прятались, не решаясь выглянуть наружу. Ворота Лавры, где я только что был, никак не хотели открываться. Пришлось долго упрашивать, объясняться, искать того, кто смог бы ответить на мой вопрос.
Мне все-таки ответили – удивленно, с пожатием плеч. Француз-паломник не появлялся под лаврскими куполами. Ни француз, ни немец, ни иной латинщик.
Я это знал, но все-таки почему-то надеялся. Славный пикардиец верен слову, и если все-таки случилось чудо…
Оно не случилось, и лаврские ворота с глухим стуком захлопнулись передо мной.
Я ждал тишины, но на большой круглой площади перед Софией шумела толпа. Высокий помост, вокруг него – зрители…
Не может быть!
Здесь, сейчас, в полусожженном, разоренном войной городе!
Они играли. На миг вновь почудилось, что время остановилось, и сейчас на дощатый помост гордо выступит Кардинал, чтобы получить пинка от неунывающей Коломбины. Затем настанет черед Испанца в черном камзоле со шпагой при пупе…
Я протолкался ближе, к самому помосту. Чуда не случилось и здесь. Актеры были другие, и роли иные, и все шло совсем не так…
Хотя почему не так?
Испанца не было, зато на помосте подкручивал огромные рыжие усищи Поляк в желтом жупане до пят и шапочке с красным пером. На лице – презрительная гримаса, сапог с огромною шпорой топает о помост.
Дружный рев был ответом, и я вновь вспомнил площадь Цветов. Ох, не досталось бы актеру! А поляк хмурит брови, высокомерно поглядывает на возмущенных зрителей.