Не слушал я приговора – без меня читали. Были и такие, наверно.
– Разве не должно мерзость эту каленым железом выжигать. Скажи, Начо?
Медленно-медленно голову бритую поднял. Поднял – на меня взглянул глазами совиными.
Аж отшатнулся я от взгляда его. Страшно смотрел архидьякон Фонсека.
– Не попрекну тебя, сыне, что жизнь твою спас, из петли вынул. Было – и прошло. Но скажи, Начо, или обманывал я тебя? Или подлость какую учинил? Знаю – на руку несдержан бываю, грешен, но неужто за такое зло на меня держать следует?
А я уже и не слышу почти ничего. Только глаза его круглые вижу. Насквозь взгляд прожигает, да не огнем – морозом.
– Ведаешь ты, Начо, что державе мы служим, Кастилии. Сама государыня Изабелла тебя знает, спрашивает о тебе, беды от башки твоей отводит. Или не так, сыне?
– Так, падре, – выдохнул я.
Лучше бы орал, лучше бы как давеча – кулаком в ухо!
– Предал ты меня, сыне. И королеву предал. И Кастилию нашу.
Отвернулся дон Фонсека, головой бритой качнул.
– Одно дивно, Начо. Неглуп ты, умен даже. Или надеялся, что заговорщики эти мерзкие, христопродавцы-марраны трусливые, тайну беречь станут? Или думал, что дружки твои, с Берега, промолчат?
А мне и сказать нечего. Да и как отвечать, ежели в ушах, словно звон погребальный? Будто ударила Хиральда колоколами всеми.
И ведь говорил я сеньору Рохасу! Еще тогда, на дворе постоялом – выдадут! Не его дружки – так мои. Даже Калабриец – и тот дожить хочет, если не до кантона Ури, то хотя бы до дня завтрашнего.
…А все равно – не жалею!
– Думаешь, вышло бы? Ну, перевезли бы твои дружки-разбойники дюжину-другую марранов в Фес или Алжир. И что? Узнали бы все равно, и там наши людишки имеются. Узнали бы – да там же и накрыли. Ее Высочество послание в Рим направила, чтобы и тех, кто к Папе за спасением едет, обратно в Кастилию возвращать. И король французский обещал сие, и император Германский. Да и алжирцы, нехристи, хоть и враги наши, а иудеев на дух не переносят. Написал я уже в Фес кому следует, и в Оран написал, и в Алжир. Даже ежели вырвется кто, доплывет – встретят…
Вздохнул дон Фонсека, глазами совиными на меня взглянул. И даже непонятно, от чего горюет больше – от измены моей или от того, что Белый Начо, лучший шпион королевский, так по-глупому попался?
Встал, руки вперед протянул. Вяжите, ваша милость! Да только не стал меня вязать падре Хуан, поморщился лишь – гадливо так.
– Со всех сторон Кастилию нашу враги окружают, Начо. И в стране врагов не счесть. Только железом каленым скверну выжечь можно. Только огнем костров Сатану и аггелов его прогнать, от беды землю нашу избавить…
Вздрогнул я даже. Всесожжение! Ола! Знает, все знает сеньор архидьякон!
– А теперь и ты, выходит, враг… Иди, Начо, не о чем нам с тобою говорить. Иди!
Прояснело у меня в башке на миг малый. Но и того хватило. «Иди!» Значит, живой я? Значит, не повяжут?
Или дон Хуан де Фонсека думал, что я на колени бухнусь да о прощении умолять стану? Квиты мы с ним. Спас он меня, конечно – из самой петелечки вынул. А я ради него разве не жизнью рисковал? Разве не расплачивался каждый раз – головами людскими?
Кивнул, поклонился даже.
…Наверх!
Из склепа, из могилы сырой – наверх! Если не нашли еще толстячка нашего, не схватили, успею предупредить… Неглуп ведь сеньор лисенсиат, ни в одном доме дважды подряд не ночует.
Наверх!
Отдышался, оглянулся, воздух свежий ночной губами попробовал…
– Сире-е-ена-а-ас!
Далеко кричат, не успеют. Да и не собираются меня хватать, иначе бы еще в подвале скрутили. С чего бы милость такая?
– Сире-е-енас! – еле слышно, словно эхо глухое
Улыбнулся я, дагу на поясе поправил.
А ведь жив ты, Бланко! Не помер, вроде!
– Ай, вот куда ты, значит, ходишь, мачо!
Думал – все на сегодня. Зря, выходит, думал!
– К кому же ты, Начо-мачо, заглядывал? Или зазнобу нашел в Башне Золотой?
Черной тенью стояла Костанса Валенсийка. Стояла, косами длинными качала:
– Ай, правы люди добрые оказались! Вот в чем тайна-то твоя, Начо Астуриец, вот почему альгвазили слепнут, тебя не видят. Жаль, не пойму, кого ты тут проведывал? Ничего, Живопыре расскажу, парням всем