А у самой ямочки на щеках играют. А во взгляде – злоба плещет.
…Словно моя злость в ее глазах отразилась. Как в зеркале венецианском.
– Мне все равно не жить, из табора я ушла, дура, чтобы стариков не слушать, сюда ушла, в Севилью. Свободной хотела быть, чтобы никто кнутом над ухом не щелкал. Ай, дура я была! А здесь еще хуже. Звери вы, пикаро, никого не жалеете, и вас жалеть нечего. Думала, повезет, сдам тебя, получу золото, а за пять эскудо можно далеко уехать. Уехать – вас всех не видеть…
Говорит – улыбается, прямо на меня смотрит. Даже не по себе мне стало.
– А меня-то за что? – спросил, не удержался. – Чем я-то перед тобой провинился? Ведь ты меня даже не знаешь!
Сказал – и диву дался. Вроде как оправдываться начал. И перед кем?
Качнула головой черноглазая – осторожненько, чтобы на сталь не наткнуться. Качнула – оскалилась.
– Ай, Начо, Начо Бланко! Глупый ты совсем, раз не понимаешь! Да за тебя больше всех платят, ты же среди пикаро вроде как принц – Белый Начо, самого Калабрийца дружок. Тебя сдам – со всеми, считай, расквитаюсь. А зарежешь – так все равно не жизнь это, зато не забудут Костансу, песню даже сложат – про цыганку, что самого Начо Бланко продала, не побоялась.
Опустил я дагу, в ножны кинул. И отчего-то тошно стало. Никого я из своих, из пикаро, не сдавал – даже дону Фонсеке. И про разговор наш ночной, последний с сеньором Рохасом, тоже не проговорился.
…А про главное ничего он мне не сказал, сеньор архидьякон. Про их сиятельств, то есть. Поглядел, набычился: «После поговорим». И все.
А с этой, чернокосой, чего делать? Знаю таких, кормятся на наших костях, словно вороны. Живут только недолго – и помирают плохо.
– А что не знаю тебя, мачо – врешь, ай, врешь! – вновь усмехнулась Валенсийка, губы скривила. – Это ты меня не знаешь, Бланко, а Костанса хорошо тебя помнит, не забывает. Гуляли вы с Живопырой на Крещение, девочек он привел, помнишь? Одну ты себе выбрал – всласть попользовался, а потом дружкам своим отдал – на закуску. Забыл, значит? Да я не забыла!
– Да ты же шлюха! – не выдержал я. – Дрянь подзаборная ты! Пио! Подстилка дерьмовая! Помнить еще такую…
Кивнула она, серьезно так.
– Я шлюха, это ты верно сказал, Начо-мачо. Мне уже стыдиться нечего, отстыдилась, когда впервые на спину легла – под такого, как ты. Отстыдилась – и отбоялась тоже. А шлюхе, Начо, деньги нужны, ай, нужны. Так что не стыди меня, пикаро. Хочешь – режь, хочешь, прямо тут попользуйся, у стенки. Не привыкать мне. А только знай – все равно сдам тебя, не отстану! Посмеюсь, когда ты в петле запляшешь да обгадишься напоследок. И меня вспомнишь – прежде чем язык высунуть. Я уже троих ваших отдала, но только за них мне мелочи медной отсыпали, а за тебя, красивый, пять эскудо полагается!
Не сдержался – поднял руку. Дернулась ее голова, кровью губы закапали.
– Сдам! – зашипела кошкой, вперед подалась. – Всех вас сдам, а тебя – первого! Слышишь? Не боюсь я тебя, умирать стану – в рожу плюну! Режь!
ХОРНАДА XXIV.
О том, как мне гулялось у «Тетки Пипоты».
Служка на паперти, перед самыми вратами церковными, так на меня воззрился, словно я свечи пришел воровать:
– Иди, иди! Проваливай, messa est, опоздал ты.
А я и сам знал, что messa которая, уже est, для того и подождал нарочно. Спорить, конечно, не стал со служкой этим. Гордые они тут, в Квартале Герцога, потому как в церкви здешние не всякого еще и пускают.
…Еще бы! Дома тут не лучше, чем на площади Ареналь – стены белые в известке да заборы каменные. То есть, если с улицы смотреть, не лучше. Зато внутри! Слева от церкви граф Верагуа живет, справа – граф Барахас, а чуть дальше палаты самого Медины де Сидония, в честь его и весь квартал назвали. Сюда пикаро почти и не заходят.
А я зашел. Никто меня здесь не знает, корчете – крючки паскудные, тут не шныряют, а священники в здешних храмах ученые, потому как квартал непростой.
Так что не стал я спорить, вынул реал – новенький, красивый.
Подбросил.
Ловко служка его поймал – на лету, на самом излете. Я только языком прицокнул – силен!
– Попа сюда. Только чтоб умный был, ясно?
– А твоему господину какую требу нужно?
Снова – здорово! Не иначе за слугу меня принял.
– Да не требу. Попа тащи – просто.
Сгинул служка, не кивнул даже. Оглянулся я, на солнышко, что над крышами желтыми черепичными поднялось, поглядел. Хорошо! Еще денек прожили, авось, и этот проживем. Чего еще такому, как я,