ребята?
Роджер улыбнулся, скосив рот на одну сторону, как отец, но вывод сделал неутешительный.
— Это как в песне поется, бабуля, — заявил он, — жизнь высасывает, и ты умираешь. Курт Кобейн[62] не боялся умереть. Он сам этого захотел. А теперь это — раз плюнуть. Смертники в Ираке только и делают, что кончают с собой. — Он как будто просто сообщал новости, как те ведущие на слишком широком, дающем слишком правдоподобную картинку телеэкране.
— Замолчи, детка, — сказала Марси.
— Да, — продолжила Александра мысль внука, — я иногда думаю, не слишком ли много сейчас в мире людей — не знаю, сколько миллиардов теперь живет на Земле; когда я была девочкой, их было два, — что молодые, более чувствительные и менее эгоистичные, чем когда-либо была я, заразились неким глобальным инстинктом смерти? Я имею в виду не только тех, кто устраивает стрельбу в школах, и исламских смертников; газеты каждый день сообщают о жертвах передозировки и погибших в автокатастрофах, о подростках, которые на скорости девяносто миль в час врезаются в дерево, а потом их друзья и соседи рассказывают перед телекамерами, какими веселыми и идеально нормальными девочками и мальчиками те были.
— Мама, прошу тебя. Не провоцируй его. Даже в порядке шутки.
— А кто шутит? Прости, дорогая. Я знаю, что ты чувствуешь, я тоже не хотела увидеть, как умирают мои родители. Для этого даже не обязательно любить их. Их смерть умаляет значение и твоей собственной жизни. Они перестают наблюдать за тобой.
Маленький Говард, с расширенными глазами следивший за разговором, который велся над его головой, проблеял:
— Бабуля, мы тебя любим.
— Спасибо, Говард. И я люблю вас.
Старший Говард, заботливо взглянув на нее, сказал:
— Александра, в городе, кроме дока Пита, есть и другие врачи. Он сохраняет свою вывеску только для того, чтобы направлять пациентов к сыну в Провиденс. Через два дома от меня на Док-стрит, за почтой, открыл практику блестящий молодой врач из нью-йоркского Слоуна-Кеттеринга[63]. Он молодой и в курсе всех последних достижений. Он мне сказал, что не хочет всю жизнь прогрызать себе ход в Большом Яблоке, платя тройные налоги и баснословную квартирную плату. Жизнь в маленьком городе, где много зелени и никто не запирает дома на ночь, прекрасно ему подходит. Как и небольшая дружная семья. Две девочки, хорошенькие, как бутончики. Он хочет держать их в государственной школе до девятого класса, пока гормоны не улягутся. Вам было бы неплохо ему показаться. Я могу замолвить словечко и устроить для вас визит еще до Дня труда.
— Хоуи, — вклинилась Марси, — я думаю, маме нужно меньше Иствика, а не больше. Она и ее подруги думали, что возвращение сюда омолодит их, но, разумеется, этого не произошло. Мама, ничего, что я так говорю? Это не несправедливо? Ты разочарована. Волшебства, на которое ты рассчитывала, не случилось. Я не слишком углубляюсь в психологию?
Эта розовая бородавка у нее на носу, думала Александра. Почему она ее не выведет? Бородавки могут перерождаться. Еще месяц тому назад она бы отмела попытку дочери анализировать ее положение, но сегодня она чувствовала себя обессиленной и только сказала:
— Нет, это не несправедливо. Я не уверена, что это правда. Не могу точно сказать, зачем мы сюда приехали. Может, затем, чтобы оказаться лицом к лицу с тем, что когда-то сделали, и исправить или хотя бы отчасти исправить, прежде чем…
— Умереть! — пропищал маленький Говард, показывая свои щербатые зубы в сияющей улыбке. Должно быть, он доставляет много радости своим учителям.
— Говард! — рассердилась Марси. Она называла сына Говардом, а мужа Хоуи.
Но в наивно произнесенном ребенком запретном слове Александра воочию увидела единственный ответ смерти: продолжение жизни — в ее генах. Во внутренней борьбе семейной жизни, в ее топорных попытках приспособления и прощения, в комедии вступления в клуб, который вынужден принимать тебя в свои члены в момент твоего рождения.
Пока они рассаживались за столом и приступали к еде, которую Марси — милая, неловкая, скромная Марси — заботливо приготовила, Александра представила себе уровни, и пласты наследственности и родства, невидимо разветвляющиеся, с карточками, выдаваемыми отсутствующим, умершим и еще неродившимся игрокам. Каждый получает свою роль. Муж, Говард, и мама, Марси, уселись на противоположных концах стола, а бабушка и мальчики — по бокам, напротив друг друга, Александра — как третий ребенок, от которого всегда можно ждать, что он поведет себя как-то неправильно. Стул рядом с ней остался, хотя прибор, предназначенный для Сьюки, убрали.
Стол, старый, красного дерева, довольно тяжеловесный, определенно казался смутно знакомым. Может, он перекочевал из денверского дома как часть Александриного наследства и достался Марси, когда ее мать, покинув Иствик, уехала на Запад? Сейчас, когда он был покрыт вышитой скатертью и уставлен здоровыми низкокалорийными яствами — цыпленок с фигурными макаронами под легким сметанным соусом, брокколи с изюмом и нарезанной кубиками морковью, салат из помидоров с собственного огорода, — Александра не могла точно вспомнить. Она подумала о других своих детях: Линда— стройная и гибкая имитация «южной красавицы», в Атланте; Бен — оптимист и республиканец, в Монклере; и Эрик, ее любимец, седеющий хиппи, обеспечивающий себе пропитание в Сиэтле на смутном пересечении музыки и электроники, управляющий магазином под названием «Добрый вибрафон». Эрик отплатил за то, что был ее любимцем, наибольшей схожестью с ней, он развивал свой скромный талант в богемном анклаве, расположенном там, где Америка, истончаясь, превращается в Нэвер-Нэвер-лэнд[64]. Он усмирял свой мозг наркотиками, в то время как она бессмысленно искала самоосуществления в ведьмовстве. Природа, у нее за спиной, независимо от нее, вырастила и довела до зрелости ее истинное самоосуществление, ее потомство и потомство ее потомства, тех, кто среди миллиардов земного населения обязан ей своим существованием так же, как она обязана им своим генетическим бессмертием. Семьи были глупы, но менее глупы и эгоистичны, чем отдельные индивиды. И тем не менее в окружении родных она скучала по подруге, своей ровне в злодействе и вольном нарушении всех традиций, той, что должна была бы сейчас сидеть рядом с ней.
— Тебе нравится?
— Нравится, — сказал он каким-то мальчишеским, немного напряженным голосом.
— А есть разница, женщина это делает или мужчина?
— Небольшая.
— В худшую сторону?
По его молчанию она не могла понять, думает ли он над тем, как ответить, или витает мыслями где-то далеко. Она надеялась, что второе предположение неверно, хотя, в сущности, это была проблема, знакомая всем женщинам: твое внимание начинает блуждать в тот момент, когда интерес партнера усиливается. Но то, о чем ты думаешь, становится настолько важным, что тело расслабляется и из него уходят все ощущения. Сейчас у нее такой проблемы не было; ее внимание было сосредоточено на другой интеллектуальной и психосоматической проблеме, стоявшей перед ней здесь, в полумраке мотельной комнаты, слабо освещенной лишь светом снова начинавшей прибывать луны. Они обратили внимание на этот молодой месяц перед тем, как открыть дверь своего номера в обшарпанном мотеле на задворках хибарки-пиццерии с закрытыми ставнями: его продолговатое опрокинутое лицо, печальное и застывшее, висело в соленом воздухе над собственным вытянутым отражением в неподвижной воде залива, запечатлевшимся там, где Восточный пляж, в двух милях от широкой полосы городского, видимого из окон поместья Леноксов, становился каменистым и узким. В начале их свидания, до того, как оно приобрело для нее такой интерес, она встала на колени на кровати, отдернула грубую штору, шершавую, как джутовая мешковина, и выглянула наружу. На фоне кромки прибоя, освещенной луной и окаймленной пенными бурунчиками мелких волн, показались тени каких-то молодых людей. Когда она задергивала штору, послышались их юные беззаботные голоса, заглушившие ритмичный шепот накатывающих волн. Плетение волокон на шторах было таким грубым и редким, что сквозь ткань снаружи просачивались воздушные иголочки сияния, от которого они были отделены, запечатанные в этом номере, как в подземелье. Она