Там луны — Рыбы неземные
Среди созвездий и дождей
И вторя им Дельфин Эгейский
По морю гонит синий сонм
Там по лесам Павлин Индейский
Гуляет ярким колесом
В потоках древние Драконы
Чеша о кремень чешую
Твердят Ликурговы законы
И комментарии жуют
И мать Моржа с лицом Сирены
Нагую грудь в волне держа
Смеясь виднеется из пены
Златые бедра обнажа
Все в этом крае с Рыбой схоже:
Страна глядит из-под глубин
Как Рыбы мрамор белой кожей
Из-под разбитых коломбин
42. «ДВЕ С ЛИШНИМ ВЕЧНОСТИ НАЗАД» (Бахыт Кенжеев взглядом из восьмидесятых годов)
У поэтов, молодость которых пришлась на семидесятые годы, зачастую первой книгой оказывалась книга избранных стихов. У них не выходили те тонкие сборники, которые, появляясь достаточно часто, стимулируют новые повороты, новую поэтику — ведь каждая книжка это иная грань творчества…
Бахыту Кенжееву больше повезло, чем другим его ровесникам — изредка его всё же печатали то 'Юность', то 'Простор'… И вот в 81 году вышла книга избранной лирике. Нет, не в Москве, а в США!
Когда стихи собраны вместе, поэт виднее…
Кенжеев — поэт одиночества.
Одиночество на фоне городского пейзажа… А чаще — не на фоне, а в диалоге с этим пейзажем:
ax город мой город прогнили твои купола
коробятся площади потом пропахли вокзалы
довольно довольно навозного злого тепла
я тоже старею и чувствую времени мало
Интонации стихов Кенжеева уводят иногда в те пропущенные времена, которые несправедливо зовутся 'безвременьем', в конец девятнадцатого века, в эпоху, от которой остались романсы и вальсы, именующиеся почему-то старинными, хотя есть и романсы постарше, а так не зовутся…
Это не значит, что стихи Кенжеева похожи на Апухтина или Случевского, но женщина, отворяющая садовую калитку в белом платье, и мягкие, подобные прерафаэлитским, живописные ретроспективы Борисова-Мусатова тихо зовут в восьмидесятые годы того столетия…
…И если по совету Мандельштама искать корни поэта, искать предков его, чтобы понять, откуда он, то увидим тень Блока и четкий образ нашего старшего современника, одного из самых пронзительных поэтов, пришедших к читателям в шестидесятые, — Арсения Александровича Тарковского. Только с ним, с его подлинной старинностью, перекликаются такие стихи Кенжеева, как 'Пролог', которым открывается эта красивая книга. Не бойтесь, пожалуйста, этого слова! Верните ему его первородный смысл!
Я вспоминаю давний сад,
две с лишним вечности назад,
играла музыка чужая,
и у раскрытого окна
Седая женщина одна,
Стихи с улыбкою листая
Но так непохоже на этот мир, так вроде бы несовместимо с ним другое начало в поэзии Кенжеева. Назовём его условно неоромантическим. Оно воплощено в трубном звуке, в энергичных ритмах Киплинга. Трудно перечислить русских поэтов, подхвативших эту новую тогда музыку, да так, что и выглядят, да и верно стали эти ритмы совсем русскими. И вот что важно: у каждого поэта они всё же свои, особые. Вот и у Кенжеева то же одиночество звучит в этой мелодике совсем иначе. И сентиментальное изящество старинного вальса сменилось ветровым голосом:
А ночь свистит над моим виском,
Не встретиться нам нигде,
Лежит колечко на дне морском,
В соленой морской воде.
Чаще всего у Кенжеева женщины в стихах отсутствуют. Одиночество становится совершеннее, полнее. А женщина проскальзывает всегда почти тенью, воспоминанием… Она не выходит на сцену стихотворения.
И прощанье-воспоминанье звучит тягуче и колокольно:
Город, город, отдай мою руку,
Я еще недостаточно стар,
Нас с любимой кидает друг к другу,
Так, что кости ломает удар,
Нас проносит по самой стремнине…
Вообще 'жанр' мемуаров это типичный композиционный приём Кенжеева. Порой это воспоминание звучит как голос дальних предков, это воспоминание 'генетическое': голос кочевых монголов звучит в стихах русского поэта:
Унеслись на запад смелые люди мои,
Унеслись сыновья, узкоглазые, молодые,
К просторам славянским, землям венгерским,
Оставили степи сухие, к озерам голубооким,
Унеслись к женщинам с бледною, белою кожей,