полны крови, они бессмертны!.. В животных стреляют, чтобы в их телах образовались дырки, необходимые для истечения крови, — да, да, об этом свидетельствовал авторитетный журнал, подтверждая свои слова диаграммами и иллюстрациями! Да, да! — и когда вся кровь вытечет, они умрут сами… Вот оно, вот!.. — содрогалась душа, пораженная холодным механицизмом описания этого процесса.
От животных легко было перейти к человеку, ведь и в человека, должно быть, стреляют с той же целью: чтобы с помощью метательного снаряда нарушить целостность артерий и вен. Когда в его тело попадает пуля, кровь брызжет и течет по чему ни попадя — по траве, по асфальту, по земле. Людей необязательно убивать: когда выльется вся кровь, они, подобно животным, умрут сами.
Стало быть, если в него попадет пуля — чикнет под самую кромку бронежилета, — кровь брызнет и польется.
Бронников невольно поежился. Он легко мог вообразить, как маленький снарядик, вращаясь и юля, подлетает все ближе и ближе, и вот наконец касается одежды. Он мал, да удал — жмет и давит, и одежда сначала проминается, а потом начинает рваться под его осиным острием; мягкий живот успевает немного вдавиться, а потом кожа не выдерживает и тоже начинает рваться все шире и шире. Снарядик ввинчивается в плоть — в тело, в мясо, — и первая кровь колечком бисерных капель выступает вокруг. А он все крутит и лезет глубже, и прорывает мышцу; и в этой картине всего ужаснее ее тупая необратимость — ведь это вылить кровь легко, а наполнить жилы кровью невозможно!.. А снарядик все прет и вот, намотав на себя какие-то красные клочья, последним усилием пробивает крестец, и размолотая кость, похожая на куски рафинада, мешается с пузырчатой пеной…
С тех пор прошло два с лишним года; за это время прошуршало, прознобило множество слухов о
Ни желание верить в добро, ни бескорыстные усилия звонарей не могли затмить брезжущее понимание смысла происходящего: чтобы комсорговы подопечные бодрее шагали туда, где будет нарушена целостность основных артерий и вен, следует до последней секунды оберегать их от запаха и вида крови.
В общем, когда позвонил Артем и между делом, как нечто незначащее, посмеиваясь, сообщил, что его забирают в армию, Бронников вспомнил именно тот зимний вечер, именно ту болтовню о бронежилетах…
Военкоматы мели жестко, это и прежде было известно, врачебные комиссии жестко либеральничали, легко документируя похвальное желание выглядеть здоровым и безжалостно разоблачая наивные попытки сказаться больным. Простые уловки вроде неявки по повестке не действовали: нагрянут вживую, будут тарабанить в двери, в случае неуспеха двинутся по месту работы, начнут трясти начальников, требуя немедленно предъявить уклониста. Поговаривали, что и в метро проверяют молодых людей соответствующего возраста. Конечно, можно было с работы уволиться, в метро не соваться, дома не показываться, но тогда по месту прописки должны были остаться железные люди, готовые вынести каждодневные визиты недоброй милиции, на что Артемовы старики в силу преклонного возраста и нездоровья способны явно не были.
Однако понятно, что Кира, во-первых, и сама могла много чего сделать, и, во-вторых, сокурсниц у нее в разных отраслях врачебной науки оставалось вдосталь (сокурсников было куда меньше — многие успели умереть от водки). И если, скажем, не хочется впоследствии всю жизнь с диагнозом мыкаться, так не обязательно по психиатрии идти, можно и по соматике пустить, никто не мешает, мыслимых причин полно — почки-печень, селезенка, близорукость, сердце…
Однако будущий призывник на первые же слова заявил наотрез, что помогать ему не надо, он сам в больнице работает: дескать, за себя самого радеть куда сподручней. То есть чтобы, значит, не совались. И даже не рыпались.
Самого Бронникова в ту пору просто колотило. Казалось бы — с чего?.. ведь не сын, в конце концов… но колотило так, будто речь шла о сыне.
Прежде он не знал чувства, столь чистого в своей незамутненной беспросветности. Даже в дурке, в мути окружающего безумия, когда, казалось, вот-вот что-то лопнет в голове, порвется — и прощай навсегда здравый ум. (Или уже поблекло, затянулось жизнью?)
С чем сравнить?
Ну как если бы он, с детства шагая по земле из конца в конец, с улицы на улицу, из дома в дом, топая по твердой и сплошной поверхности без каких-либо опасений (а то даже и переходя на бег); так вот, шастая туда-сюда — вправо-влево, за угол, из-за угла, в переулок и на площадь, по бульвару и проспекту, по камням и по земле, по асфальту и по оставшимся кое-где мостовым, — твердо ставя стопы куда придется и будучи бессознательно уверенным, что, куда бы ни поставил, стопа все равно найдет себе опору, — так вот, как если бы он неожиданно прозрел и увидел, что пути, по которым прежде беззаботно хаживал, представляют собой отнюдь не широкие площади и безопасные тротуары, а прихотливое сплетение узеньких троп, разделенных черными, безнадежно глубокими пропастями.
Оказалось, стоит лишь чуть шатнуться в сторону — и камнем ухнешь вниз, бесполезно извиваясь и крича, пока не распылишься на чугунных остриях; оказалось, только слепота мешала видеть тщетность попыток пройти, не сорвавшись; только случай помогал остаться в живых.
Как если бы пела птичка на ветке, шевелило дерево листвой, бежали по небу облака и вообще происходили некоторые события, ничем не связанные между собой, и не было бы видно вперед далее, чем на гулькин нос. Но однажды ни с того ни с сего покровы стали прозрачны, и тогда обнаружилось, что птичка является такой же шестеренкой, как жучок и бабочка, и облако приспособлено к маховику, и шевеление листьев также вызывается строго определенным движением некоторого элемента огромного, стучащего днем и ночью механизма. Который никакими силами нельзя ни выключить, ни заставить делать что-нибудь другое: как не остановить локомотив, грохочущий по рельсам. И сами рельсы — не переложить!..
Кстати говоря, велико же было его удивление, когда добрый ангел Шелепа потянул за свои веревки, веревки привели в движение несколько бездушных манекенов (при встрече с ними оказалось, что они ловко умеют притворяться людьми и даже пьют водку), и эти манекены, повинуясь таинственным законам своей кукольной механики, слаженным движением сунули под титаническое колесо какой-то несущественный дрючок — спичку, прутик, — но сунули, видимо, в нужном месте и в определенное, единственно правильное время, — и что-то крякнуло, механизм подпрыгнул, перескочил на другой путь и понесся дальше, давя и размалывая кого-то другого, — и петли его никто даже не заметил, не стал кричать: крушение! крушение! крушение!..
Все оказалось чрезвычайно просто. Когда прошло сердцебиение, пропасти и обрывы стали постепенно туманиться, покрываться не то пылью, не то инеем, не то еще каким-то непрозрачным веществом. Пространство мало-помалу затянулось и снова стало таким, как раньше, — гладким и твердым, и в любую его точку снова можно было без опаски ставить ногу. Покровы помутнели, приняли свой прежний вид, птичка спрятала за ними шестерню, торчавшую из самой глотки, облака свободно потекли по голубому осеннему небу, то и дело хмурящемуся для мелкого дождя, и вообще все стало разрозненным, хаотичным, бессистемным, каким и должно быть. Люди тронулись и пошли по своим делам, управляемые собственной волей…
Но это было позже.
Сам новобранец отнесся к делу с идиотской, даже какой-то демонстративной легкомысленностью: дескать, ничего страшного, все ходят — и он пойдет, отец служил — и он послужит; он же не виноват, что в Суриковском нет военной кафедры; была бы кафедра, так и разговоров никаких, но в Суриковском кафедры