готов к долгой беседе.
Драматург посмотрел на обер-полицмейстера сверху вниз и встал перед его столом вполоборота – причем повернувшись к Архарову именно тем боком, где звезда.
– Вы, сударь, были директором Российского театра, а ныне изволите проживать на покое в Москве, – справившись с заботливо подготовленным для него экстрактом, продолжал Архаров.
– Именно так, сударь, – соблаговолил ответить драматург.
– Трагедии ваши неоднократно поставлены были на театре и были признаны публикой…
– Признаны? Публика рыдала, внимая моим стихам! Восторги ее были неописуемы! Трагедии мои переписывались, не дожидаясь, что выйдут в книжках! Я первый привел на российскую сцену не греческих героев, а древних исконных русских князей, сударь! – сообщил Сумароков и, поскольку обер-полицмейстер не изъявил неописуемых восторгов, тут же перешел к материям, более понятным для полицейского ума: – Я в Шляхетном корпусе вместе с генерал-фельдмаршаром Румянцевым, князем Голицыным, графом Паниным Петром Ивановичем обучался. Я десять лет адьютантом графа Разумовского был, и до последних своих дней он меня своей заботой не оставлял. Меня при дворе знают и помнят как первого и наилучшего из российских драматургов…
– В Москву переселиться изволили пять лет назад, – уточнил Архаров. Намек на знатных покровителей нисколько его не растрогал, и лишь легчайшая усмешка раздвинула уголки рта – обер-полицмейстер вообразил, как драматург ошарашивал этими именами канцеляристов.
– Подлинно так.
– Да вы садитесь, сударь, – повторил приглашение Архаров. – Вы не древнего исконного князя на театре представляете, а я не публика в партере.
Сумароков подумал и сел вполоборота, опять же – звездой к единственному зрителю.
– Не далее, как зимой, незадолго до Великого поста, вам было заказано переписать вашу трагедию «Дмитрий, или Самозванец» сообразно вкусам некого господина. Он сам в тетрадке зачеркнул то, что, по его мнению, было излишним, и указал, какие стихи следует изменить определенным образом. Кто сей господин?
– Вы нелестного мнения обо мне, сударь, – сказал оскорбленный драматург. – Чтобы я согласился хоть строку изменить в своей наилучшей, наилюбимейшей трагедии в угоду кому бы то ни было?! Да вы умом повредились, сударь! Никто не смеет диктовать Сумарокову, как писать трагедии!
Архаров посмотрел на сумароковский профиль. Сдается, этот человек сам верил в то, что говорил. И кабы не было между ними двумя полупьяной кабацкой беседы со всей ее хмельной искренностью – пожалуй, можно бы и поверить в столь возвышенные чувства.
– Никто в вашем отменном таланте, сударь, не сомневается. Однако желательно знать – кто был тот господин. И как он объяснял необходимость исправлений. Только ли тем, что желает поставить вашего «Самозванца» на своем домашнем театре?
– Говорю же вам – всякая моя строка уже принадлежит потомству и истории российской. Как я могу что-то менять? Побойтесь Бога, господин обер-полицмейстер!
– Вот потому мне и желательно знать, кто сей невежа и неуч, посмевший просить вас об исправлениях, – с тем Архаров достал и раскрыл найденную в снегу тетрадку.
Сумароков заглянул в протянутую тетрадь из любопытства, перелистал ее – и вдруг принялся драть в мелкие клочья. Пока Архаров отпихнул свое мощное кресло, изодранные вирши разлетелись по всему кабинету.
– Вот как должно поступать с подобными мерзостями! – кричал драматург. – Оскорблений ни от кого не потерплю, ниже от самой государыни! Она уж оскорбила меня однажды, Бог ей судья! И вы, достойный клеврет! И вы! И вас обратили в свою веру враги мои! В отставку меня отправили! Проект мой о московском театре загубили! Теперь же издевательство над наилучшими стихами моими учинили! Для чего же смерть моя медлит? Мне впору смерть призывать, сударь!
И он немедленно начал читать стихи:
Архаров, ужаснувшийся было тому, что предстоит услышать длиннейшую оду, наподобие од господина Ломоносова, был приятно удивлен краткостью сей эпиграммы.
– Угомонитесь, сударь, вы не у себя дома, а в полицейской конторе, – напомнил он драматургу и вдруг остолбенел – по щекам господина Сумарокова струились доподлинные слезы. Он утер их кружевной манжетой, всхлипнул, бросился на стул, затем – грудью на архаровский стол, и продолжил свое занятие, ткнувшись мокрым лицом в суконный рукав кафтана.
Рыданий Архаров не терпел ни в каком исполнении – ни женском, ни тем более мужском. Кулаки зачесались, чтобы у буйного драматурга уж явился настоящий повод для слез. С трудом сдержавшись, Архаров вышел из кабинета.
На ум ему пришла большая и наглая обезьяна, которую он видывал в Санкт-Петербурге в неком богатом доме. Заморскую тварь хозяева запрещали обижать, не один лакей сподобился оплеухи за то, что недостаточно любезно отнял у нее серебряный кофейник или же господский башмак. Эта обезьяна, будучи недовольна, верещала и плевалась, чем сильно развлекала гостей. Наконец она разжилась бритвой и, видевши, как сие орудие держат, бреясь, в руке люди, пошла кромсать дорогие предметы – растребушила любимое хозяйкино канапе, радостно выдрав оттуда всю начинку, а потом, спрятавшись под барский модный кафтан, приготовленный для вечернего выхода в свет, да так, что и не сразу нашли, изрезала его весь изнутри, после чего парижский кафтан можно было сразу выбрасывать. Преследуемая, она как-то выбралась на крышу, а дело было зимой. Тем ее жизнь и завершилась.
Архаров всегда полагал, что несколько хороших ударов собачьим арапником пошли бы зловредной скотине на пользу. Глядишь, присмирела бы и осталась жива…
– Шварца кликни, – велел он дежурившему у дверей Клашке Иванову. – Потом вели наш экипаж подавать.
Он так и стоял в коридоре, пока наверх из подвала не выбрался Шварц.
– Боялся повреждения Вакулиного нрава от трагических виршей, черная душа? – спросил Архаров. – Уж мог бы предупредить, какое сокровище притащили мне на беседу.
– Он все еще в кабинете, сударь? – ничему не удивляясь, полюбопытствовал Шварц. – И, статочно, все еще читает вирши?
– Ревет белугой.
– Ответил ли хоть на единый вопрос?
– И менее того! Тетрадку с трагедией исхитрился изодрать. Теперь из клочков склеивать придется.
– Не так уж сие и безумно, – заметил Шварц. – Ступайте, Николай Петрович, в канцелярию, нехорошо обер-полицмейстеру пребывать у дверей собственного кабинета на манер просителя. Сейчас я его оттуда изыму.
– Отправь его домой, Карл Иванович… да не сразу. Клашка! Коли у тебя иного дела нет, займись-ка этим страдальцем. Ты ведь знаешь, где он квартирует?
– Знаю, ваша милость.
– Бери извозчика, поезжай туда, я тебе ну хоть Максимку в помощь пришлю. Когда его в нашем экипаже домой привезут, он, статочно, или кому-то записку пошлет, или сам побежит. Вот мне и надобно знать… Ступай.
– Сейчас пешком быстрее выйдет, чем на извозчике, – сказал Клашка. – Улицы забиты, прямо обозы по ним тянутся. Верхом бы лучше…
– Экий ты разумник. А лошадь сама обратно придет? Как хочешь, так и добирайся.
Шварцу удалось утихомирить драматурга и без особых воплей о гениальности сопроводить его в экипаж. Архаров велел канцеляристам заново склеить тетрадку и, поставив в мысленном списке против фамилии «Сумароков» крестик. Взялся за следующий пункт.
А следующим пунктом была Дунька.