Угодница молчала – то есть, ни единой мысли в ответ на сумбурную мольбу в голову не пришло. И получилось, что поход к мощам напрасен – не дал он душе просветления.
– Ну, прости, что душой вознесся, – сказал огорченный Устин. – Вперед не стану. Смирения мне не хватает, вот что… о подвигах, дуралей, возмечтал, души спасать… свою бы единственную спасти…
С тем он и побрел прочь от раки, зарекаясь помышлять о деяниях святого Виталия, клянясь и близко не подходить к Дунькиному дому, и даже до того воспарил духом, что пообещал себе впредь во всем покоряться начальству, включая старика Дементьева, какую бы околесицу тот ни плел. Ибо наука смирения должна быть усвоена раз и навсегда.
Оказалось, что Яшка-Скес, который в таких случаях обыкновенно ждал на паперти, зашел в храм и с любопытством разглядывает образа.
Устин замер, боясь спугнуть трепетное мгновение. Человек, далекий от Бога настолько, что даже вообразить невозможно, пришел в храм – а почему? Потому что был некто, понемногу, деликатно, бережно доносивший до него понятие о Господе Христе, о Пресвятой Богородице, об угодниках…
Выходит, откликнулся Господь на молитвы? И дано было совершить хоть крошечный подвиг во имя веры?..
Яшка заметил Устина и подошел к нему.
– Давай я тебе все тут покажу, растолкую, – пряча безмерную радость, тихонько заговорил Устин.
– Ну, растолковывай, – несколько озадаченно позволил Яшка. – Мы тут не меньше как на час застряли.
– Как – застряли?
– Да ливень там хлещет. Вот я и зашел.
Устин повесил голову.
Опять возомнил о себе, опять все рухнуло с треском…
Однако он собрался с силами. То, что Скес попал в храм Божий, – промыслительно, значит, Господь о нем заботится и желает, чтобы он хоть поглядел на образа. Да только с чего же начать?
Вдруг Устину пришла в голову разумная мысль.
– Ну, не дурак ли я? Демку-то вспомнил, а про Харитона забыл. Пойдем, свечку затеплим за упокой Харитоновой души, – сказал он. – Коли не мы – так кто ж его помянет?
С Харитоном все было непросто.
Всякий раз, молясь за упокой его души, Устин испытывал некоторую неловкость. Он страшно сам себе не нравился той ночью, когда один с трухлявым дрыном напал на троих, отбивая Харитоново тело. Потом выяснилось, что он причинил Брокдорфу порядочное увечье. Устин испытал угрызения совести, хотя понимал, что иного выхода у него не было. Поэтому с покойным Харитошкой-Яманом сложилось нечто вроде загробной взаимопомощи. Устин молился и заказывал сорокоусты за упокой Харитоновой души – но и Харитон, со своей стороны, должен был просить, чтобы Устину простили нанесенное Брокдорфу увечье.
Яшка-Скес посмотрел, как Устин вставляет в подсвечник свечу, как бормочет, глядя на распятие, и сам захотел это проделать. Показалось ему, что Демка сверху увидит его и все поймет. Но Устин уже не возносился в гордыне, а кротко пошел покупать еще одну свечку, здраво полагая, что бабки, целыми днями не отходящие от свечного ящика, сразу опознают в Скесе некрещеного и с шумом погонят прочь. Огрызаться же он умел – и не кончилась бы склока жалобой прихожан на Лубянку… а разбираться с ней-то самому же Устину…
Переждав дождь, они пошли к полицейской конторе. Скес молчал – что-то его там, в храме преподобной Марии Египетской сильно смутило, дыхание какое-то, что пронеслось, поколебав огоньки свеч и вытянув огонь поставленной им на канунник свечки ввысь, пряменько и пронзительно. Он и понимал, что движение воздуха объясняется просто, и хотел верить, что Демка его услышал.
Молчал и Устин.
Он шел, с каждым шагом и с каждым выдохом выталкивая из себя несбыточную мечту о служении и о подвиге. Он вовсе не желал попасть в святцы, не желал также, чтобы его лик иконописцы размножили, а попы в каждом храме повесили. Ему всего лишь хотелось сотворить нечто истинно православное, но при том еще и красивое. Всемирная свеча – что может быть прекраснее? Или спасение заблудшей души? Однако и с такой мечтой приходилось прощаться. Рылом, видать, не вышел – и придется довольствоваться честным исполнением полицейской службы… поди, Господь сверху и ее увидит… в храм ходить, милостыню подавать, поститься, причащаться, все сие – как любой московский обыватель…
Надобно смириться, сказал он себе, надобно смириться. И проводить дни свои в скорби о несвершившемся. Да, именно в скорби. А не гоняться за несбыточными мечтами.
Надо сказать, что мысль о вечной скорби посещала Устина не впервые, и тут он брал за образец покойного Митеньку – вот тот умел скорбеть слезно, страдал от несовершенства мира истинно, у Устина же так не выходило. Но он всякий раз давал себе слово взяться за ум, проникнуться скорбью как полагается, теперь же и настроение было подходящее, и жажда безупречного смирения оказалась удивительно сильна, так что Устин положил себе провести грядущую ночь в молитве, и чтобы отбыть не менее сотни земных поклонов. Ему казалось – это все, чем он может послужить Господу. Служение тихое, скорбное, малозаметное для посторонних – вот отныне его предназначение…
В конторе Устина уже ждали – было для него получение: отнести в Богоявленский переулок, в дом отставного майора Поприщева две табакерки, отнятые у пойманного на горячем шура. Обе походили на ту, о коей он оставил «явочную». Следовало, не показывая, расспросить его о пропаже более подробно, а затем, коли окажется, что одна из них – его собственная, вернуть под расписку.
Время было уже вечернее, и он, более не собираясь возвращаться в полицейскую контору, взял узелок и пошел потихоньку к Богоявленскому.
Но до поприщинской квартиры он не дошел.
– Эй, молодец! – услышал он звонкий женский голос. – Тебя, тебя зову, Устин Петров!
Он обернулся и увидел Марфу. Она стояла у калитки, явно намереваясь войти, а рядом с ней вытирала платком нос молодая девка, принаряженная, как ходят в гости. В левой руке у девки был небольшой узел – как если бы в баню собралась.
Устин знал, что эту нечестивую бабу, сводню и скупщицу краденого, привечает сам обер-полицмейстер. Поэтому не отмахнулся, а подошел.
– Чего тебе, Марфа Ивановна?
– Сделай милость, постой тут с моей девкой, – попросила Марфа. – Мне зайти надобно всего на минуточку, отдать да взять, а она, сам видишь, ревет белугой, расспросы начнутся… Постой, а? Негоже девке молодой одной посреди улицы торчать. А я единым духом. А ты гляди мне!
Это относилось к девке.
Устин крайне редко беседовал с молодыми особами своего пола и понятия не имел, как это делается. В Дуньке он видел грешную душу, не более, и откровенно побаивался ее женской сути. Блудниц он знал исключительно по сценам в Священном Писании и очень смутно представлял их богопротивную деятельность. Попросту говоря, Устин еще не ведал, каково с бабой в постели, да и ведать не желал – надеясь когда-нибудь на старости лет уйти в обитель, он берег свое целомудрие. При виде красивого румяного личика он тут же опускал глаза.
Этим и объяснялось, что он не сразу признал в заплаканной девке Наташку, которую не раз и не два видел у Марфы.
Устин встал на приличном расстоянии – вроде как и при девке, но пусть все видят – дурных намерений не имеет. Она же и вовсе повернулась к нему спиной – ей было стыдно за слезы и сопливый нос.
Устин вздохнул – увидят архаровцы или десятские, шуток потом не оберешься.
Наконец девка громко вздохнула и искоса на него поглядела, прикрывая рот вышитым платочком.
Кого другого этот быстрый взгляд больших голубых глаз и взволновал бы неумеренно. Кто другой и вообразил бы, каково распускать недлинную, но удивительно густую светлую косу, схваченную сейчас внизу тяжелым старинным косником с кисточкой. Кто другой приметил бы, что девка под темно-красным топорщащимся сарафаном уже налилась, как яблочко, и в свои неполные шестнадцать созрела для ласки… Кто другой – да не Устин!
Зато она его узнала и покраснела.
Устин неверно понял причину румянца. Он решил, будто Наташке неловко, что ее все видят посреди