— Что он тебе говорил? — спросил Август.
— Дети ему нашептали, что мы с тобой занимаемся здесь колдовством, — с улыбкой сказала Надя. — Вот он и пришел посмотреть.
— Я так и подумал. Он глядел на меня как на преступника. Будто я беглый каторжник и скрываюсь от властей, — с некоторым раздражением продолжал Август.
— Не обращай внимания, — сказала Надя. — Он очень набожный человек.
— Мне, конечно, наплевать. Но, может быть, следует все-таки проучить этого смуглолицего азиата?..
— Что ты говоришь, Август?! Как можно даже представить себе такое?! — Надя поднялась со стульчика, смотрела на Августа с удивлением. — Сейчас же забудь, что ты сказал. Навсегда забудь. Слышишь, Август?
— Уже забыл, — сказал он с покорной улыбкой. — Сядь, пожалуйста, на свой стульчик. Прошу тебя.
Она села. Август подошел, тихо коснулся губами ее волос.
— Хочешь, я расскажу тебе сон? — спросила Надя, когда Август снова стоял у мольберта.
— Сон?.. Расскажи. Когда ты говоришь, все становится другим. Сад, деревья, трава, листья, солнечные лучи, птицы, земля и небо… Природа счастлива, что ты есть, ты живешь, ты с ней… Все вокруг тебе рады. Прислушайся… Все притихло. Говори. Когда я слышу твой голос, мне легко дышится, а рука, в которой держу кисть, становится рукой волшебника.
— Когда ты так красиво говоришь, я боюсь, — тихо сказала Надя, перебирая на коленях складки длинного коричневого платья.
— Боишься?.. Чего же?..
— Не знаю. Боюсь… Потому что не может быть так много дано человеку…
— Чего? Счастья?
— Да.
— Не понимаю. Ты сомневаешься? Не веришь, что я люблю тебя?..
— Нет, верю, верю, только… Если так сильно любишь… Ведь это так много… Так много счастья для меня одной… Когда, вот как сейчас, я испытываю его, у меня замирает сердце, как на качелях, и начинает чуточку кружиться голова… от счастья… Мне и радостно, и боязно, что я так счастлива.
— Опять ты говоришь, боязно. Но разве ты не заслужила его? Или не веришь мне?
— Я верю тебе. Но не верю твоим словам. Боюсь…
— Что они не искренни?
— Да.
Август сидел у ее ног, забросив кисть в траву.
Она жалела уже, что сказала это, и ждала, что он сейчас поднимется и что-то произойдет страшное, непоправимое. Но он спокойно убрал руки с ее колен, потянулся за какой-то травинкой, сорвал ее, сказал:
— Ты лечишь людей. И знаешь, что такое рана. Представь себе боль, которую испытывает человек, когда его рану колют ножом. Такую боль испытываю я всякий раз, когда ты говоришь…
Она больше не дала ему говорить, закрыла его рот своей узкой прохладной ладонью.
— Не надо, милый. Больше не говори. Прости меня.
Но Август взял ее руку за тонкую кисть и, продолжая держать, говорил:
— Мои слова рождаются в сердце любовью, а ты не веришь, и мне от этого еще больнее. И потом, разве мои слова расходятся с чувством?.. Зачем бы я ехал сюда за тридевять земель, если бы не любил тебя так сильно?!.
— Август… Молю тебя… Вот видишь, теперь ты мстишь мне… Значит, не любишь, не любишь…
Последние слова она уже говорила сквозь поцелуи, которыми он закрывал ее рот. Потом вместе со стульчиком поднял ее на руки, покружил, как ребенка, и вновь опустил на прежнее место.
— Ты хотела мне рассказать свой сон, — напомнил он, отыскав в траве свою кисть.
— Это не сон, Август. Это быль. Она случилась здесь, в этом доме, у Худайкула. И я была главным действующим лицом. Вот слушай…
Надя уже кончала рассказывать, когда в саду снова появился Худайкул. Он шел к ним быстрыми, решительными, широкими шагами, привычно пригибаясь под деревьями.
— А вот и он опять, — сказал Август. — Легок на помине.
Август строго выпрямился и смотрел через плечо, как подходил Худайкул.
Несчастье обрушилось на Худайкула незадолго до приезда в это селение Надежды Сергеевны Малясовой. Оно началось весной…
Долго стояли в феврале и в первой половине марта синие безоблачные дни, наполненные солнцем и теплым парным воздухом. Но всё еще спали, не поддаваясь этому обманчивому колдовскому обаянию первых весенних ласк, земля и сады. Вся природа словно еще чего-то ожидала: почки на деревьях не набухали, в полях не появлялась травка, не просыпались от своей зимней спячки ни муравьи, ни божьи коровки, ни сурки, ни змеи; не прилетели трясогузки, не ворковали горлинки. Потом, как-то ночью, украдкой брызнул короткий теплый дождь, а утром с востока подул упругий ровный ветер. Он дул теперь каждую ночь и каждое утро, гнул и трепал деревья, будил соки земли, и тогда не выстояли, не вытерпели деревья и травы, тронулись, пошли навстречу весне. В садах меж деревьями забродил и закачался сизый хмельной сумрак, стволы и ветви быстро меняли свой цвет и уже стояли не шершавые и черные, как зимой, а гладкие, нежные, то с молочным оттенком, как серебристые тополи, орешины да молодые чинары, то с рассветно- сизым или бледно-зеленым, как яблони, то с оранжевым, как шелковицы.
Шумно трескались, лохматились почки на вербах и тополях, прилетели синицы, заквакали в водоемах лягушки, в саду у Худайкула цвели анютины глазки, показались подорожник и первые одуванчики.
Уже отцвел урюк, из коричневых чашек с розовыми, еще влажными после опавшего цвета ободками проклюнулись зеленые урюковые глазки; точно к свадьбе приготовились яблони и груши, одевшись в белые пышные платья, выпустили свои черные брови цветущие орешины…
— Словно сильная почка весной… Нет, будто соком яблоко на яблоне, наливалось радостью сердце мое, когда я стоял в саду, смотрел на цветущие деревья, слушал гудящих пчел, — с горечью рассказывал потом Худайкул своим односельчанам, каждому встречному и поперечному жаловался, жаловался Декамбаю и Балтабаю, рассказывал Надежде Сергеевне, когда она поселилась в его доме.
«Вот он — кормилец мой», — думал он, окидывая взором сад, и, тихо удивляясь, говорил себе вслух:
— Гляди-ка, будто розовые облака спустились с небес в мой сад. А?.. — И, помедлив, заглушая голосом вползающий в душу страх, добавлял. — Дай-то бог, дай-то бог! Какие теперь морозы? Да и должен же я когда-нибудь… Что в самом-то деле! Ведь всю жизнь живу честно, жду…
Он отставлял в сторону кетмень, на который опирался то одними руками, то руками и подбородком, когда вот так подолгу разговаривал сам с собой, подходил к яблоне, с нежностью гладил ее шелковистый ствол ладонью, потом брал рукой цветущие ветви, что-то долго рассматривал там в пестиках и лепестках и вдруг, быстро оглядевшись, начинал ворочать головой во все стороны, чтобы прислониться к пушистому цветку щеками, лбом, бородой, глазами, коснуться губами прохладных розовых лепестков.
Радовался Худайкул своему саду днем, да, видно, не мог нарадоваться, раза два или три за ночь выходил на него посмотреть да заодно взглянуть на небо — не идут ли тучи, не несут ли с собой беду — снег да мороз.
— Но злая беда, наверно, того и ждала, и подкарауливала, как бы меня оглушить, в капкан загнать, — говорил Худайкул. — Нет бы пораньше-то ей прийти хоть недельки на две. А то ведь дождалась-таки, когда яблони расцветут, орех сережки выпустит, урюк зелеными глазками проглянет. Тут вот она и явилась: беда. Капкан.
Худайкул даже не заметил, как она подобралась. Среди бела дня.
Согнувшись, подоткнув спереди за поясной платок полы своего коричневого яхтака, чтобы они не болтались на коленях и не мешали работать, он копался в своем саду, чистил кетменем прошлогодние арыки для полива. Внезапно по саду прошумел ветер, налетел на Худайкула сбоку, вихрем закружил вокруг его ног