сорванный с деревьев цвет. Худайкул разогнул спину и ахнул:

— Боже милостивый!

Солнце спряталось. С запада, из «гнилого угла», шли свинцовые тучи, несли Худайкулу беду. Он вдруг услышал, как стучит сердце, медленно, гулко, словно бьет в набат. Каждый удар отдается звоном в ушах, в голове, будто он стоит в кузнице, а не в саду. Он вышел из-под деревьев, еще раз оглядел небо. Нет, нигде не виднелось ни одного синего лоскутка, весь верх, точно юрта чабана после ливня, был затянут серой, разбухшей от влаги, тяжелой кошмой. Худайкул прикрыл веки, поднес к лицу ладони, как молитвенник, зашевелил губами.

Весь день он ходил по двору, посаду, наведался к Декамбаю, к Балтабаю, хотел спросить, неужели не пронесет, неужели будут заморозки. И Декамбай, и Балтабай теперь имели семьи и жили в глиняных мазанках без единого оконца, слепленных собственными руками. Но их не было дома, они по-прежнему батрачили на чужих землях, а заработанные гроши теперь клали порознь, — каждый закручивал в свой поясной платок.

Худайкул пошел к старику Шавкату, жившему от него через пять дворов.

— Да что ты, друг мой, как не быть заморозку?! — словно удивляясь его неосведомленности и невежеству в этом вопросе, воскликнул Шавкат, сидя у своей калитки, у двора на завалинке. — Как не быть? Непременно будет! Даже обязательно. — Старик стукнул посохом, стоявшим у него между колен. — У меня вон во дворе два куста винограда да еще инжира куст, так они одетые стоят, в соломке. Сегодня ночь может и перегодит, а уж завтра чего-нибудь жди. Либо белых мух, либо чего еще хуже.

— Не пронесет?.. — все-таки спросил Худайкул.

— Никак не пронесет. Нет, — заверил старик. — Вот оно, плечо-то мое, при мне. За два дня вперед расскажет, что будет. Либо, значит, тучи да еще дождичек небольшой, так оно у меня исподволь, потихоньку, будто украдкой от меня ноет. Поноет, поноет да отпустит, потом опять маленько поноет. Ну, а уж вот как сейчас грызет, так это непременно к большому ненастью. И плечо, и всю кость до самого локтя вот как собака грызет. Вторые сутки.

Ночью Худайкул не спал, все выходил во двор, протягивал руки ладонями вверх, сначала одну, потом другую. Нет, ничего как будто не сыпалось с неба.

— Может, не прав Шавкат?.. Пронесет?.. — спрашивал он не то себя, не то обступившую его со всех сторон темную ночь. Он поднимал лицо, тотчас его накрывало сырой холодной сеткой, с неба неслась мельчайшая водяная пыль, стужа, мгла. Но ему все не верилось, не хотелось верить в несчастье. Он был похож на человека, который знал, ждал несчастья неотвратимо, как знал и ждал, что будет ночь, и все-таки надеялся: а может, — нет, не будет? Он был похож на юношу, который смотрит на покойника и думает: «Неужели есть действительно смерть?.. Значит, и я когда-нибудь тоже умру?..» И не мог себе этого представить, не мог поверить в это, надеялся, что он останется, что смерть обойдет его.

Постояв под открытым небом, Худайкул шел под навес, к жеребцу Беркуту, запускал в пустую колоду руку, щупал ладонью на дне колоды сухие клеверные объедки, говорил:

— Ну что, Беркут?.. Пронесет, а?. — Как думаешь?.. Дай-то бог… Пронеси господи! Сейчас подложу тебе клеверку. Ешь. Лишь бы пронесло.

Худайкул спрашивал об этом всех: соседей, жеребца Беркута, собаку, вилявшую возле него хвостом, любимую, яблоню в саду! Не спрашивал он только жен своих об этом, Башарат и Халиду, Чего они знают — эти бабы! Ну их совсем. Пусть уж сидят там на своей женской половине да стегают одеяла.

Как ни просил Худайкул бога, как ни сердился на старика Шавката, как ни надеялся — не пронесло.

На другой день, к вечеру, как и говорил Шавкат, задул с севера сырой, тяжелый, порывистый ветер, кинул на землю первые мелкие брызги…

Дождь то и дело менял направление, косым серым парусом несся то с севера, то с запада. В сумерках вместе с дождем стали падать какие-то светлые, как ртуть, тяжелые капли. Они исчезали, если Худайкул смотрел в сторону сада, но их было хорошо видно на темном фоне навеса, где стоял Беркут. Скоро этих белых ртутных капель стало уже больше, чем дождевых.

Худайкул зачем-то ушел в комнату, а когда снова вышел во двор, оторопел от ужаса: камышовую крышу навеса, черные ветлы вокруг водоема с распустившимися желтыми сережками с шумом секла острая ледяная крупа, повисшая в синих сумерках двора сплошным щитом.

— Что же это такое в самом деле? — спустя уже много недель все еще с гневом говорил Худайкул Надежде Сергеевне. — Осень вернулась в тот день. Да, осень. Словно и не было впереди теплых солнечных дней, не цвел урюк, яблони в моем саду! Капкан!

Вот когда прилипло это слово к Худайкулу — «капкан». До той злополучной весны ведь от него никто не слышал этого слова. Но с тех пор, о чем бы Худайкул ни думал, о чем бы ни говорил с людьми, оно вертелось в мыслях неотступно, срывалось с языка к месту и не к месту, так что вскоре прилипло к нему, как прозвище. Многие в селении теперь звали его за глаза не Худайкулом, а Капканом, а кое-кто не стеснялся так называть его и в глаза. «Какой же я капкан? — сердился он про себя. — Капкан — это человек такой… — Худайкул брал себя за горло. — Вот это капкан… Вот как, скажем… волостной! Вот это капкан. Не одного удушил. Или еще лучше Желтая птица. Или мираб Хашимбек. А я… Разве я зловредный?!»

Худайкул был прав: никак не подходило к нему это прозвище. Но что делать?.. Сам виноват. Прилипло слово — и все тут. И постепенно Худайкул смирился с прозвищем, привык. А сам все свои жизненные перипетии, невзгоды и неудачи в делах определял теперь только одним словом «капкан».

В ту ночь погода сменилась еще несколько раз, словно только и добивалась того, чтобы навредить Худайкулу, да, Худайкулу, потому что никто, кроме Худайкула, во всей округе не жил садовыми доходами. У каждого во дворе росло два или три дерева: абрикос, шелковица над водоемом, персики вдоль дувала — вот и весь сад. А ведь Худайкул один в селении имел такой сад — на полторы десятины, один он увозил свои фрукты в город и жил на эти доходы всей семьей круглый год.

Всякий раз, когда он выходил во двор, его встречала новая неожиданность: после ледяной крупы снова пошел дождь, потом мокрый лаптастый снег, а под утро небо прояснилось, вызвездило, и ветки деревьев обледенели, покрылись панцирем, а на земле под ногой хрустел тонкий ледок на лужицах. Взошедшее солнце вновь все согрело, высушило. Но было уже поздно. Зеленые глазки абрикосов почернели и осыпались, мертвый ржавый цвет на яблонях отваливался целыми хлопьями.

Со двора Худайкула теперь не расплывался над соседними домами и над улицей завидный запах плова, из тандыра не шел приятный дух горячих пшеничных лепешек.

Но, верно, не зря говорят в народе, что град бьет побитое место. Той же весной, когда деревья, сраженные последним предательским морозом, еще не успели прийти в себя и лишь набрали вторые почки, семью Худайкула постигло новое несчастье: жеребец Беркут убил пятилетнего сына от старшей жены, от Башарат, пухлощекого Джахангира. Вывел как-то Худайкул жеребца из-под сарая на солнышко, привязал за арбу, кинул ему полснопа зеленого клевера и принялся обметать его жестким веником — линял жеребец. В это время к отцу подошел Джахангир в яркой малиновой тюбетейке. Худайкул поднял ребенка на руки, посадил на Беркута верхом. Жеребец вскинул голову. Красная тюбетейка Джахангира показалась ему, должно быть, бог весть каким пожаром. Худайкул только успел крикнуть на жеребца: «Не балуй!» и броситься к нему, как Джахангир уже лежал на земле. Лицо его было лиловым, рот беззвучно раскрыт, из обезумевших от боли глаз катились крупные слезы.

Худайкул привел знахаря. Два дня знахарь прикладывал мальчику то на грудь, то на всю спину какие- то вонючие компрессы из свежего конского навоза и теплой ослиной мочи, умывал верблюжьим молоком.

Знахарю отдали черного курчавого ягненка и красного петуха с крепкими шпорами, первого драчуна и забияку на всю кишлачную улицу. Эти качества в петухе сильнее всего прельстили знахаря. Он любил петушиные бои. Имел от них немалые выгоды. И теперь возлагал немалые надежды на этого огненно- красного петуха с зелеными и синими перьями в хвосте и на крыльях.

После похорон Джахангира Худайкул больше не мог смотреть на Беркута и в первый же базарный день продал его незнакомому человеку из дальнего кишлака. Худайкул не мог сказать после, как он завернул деньги в свой бельбаг, надежно ли, нет ли, только знал хорошо, что заворачивал. Он даже отчетливо помнил такую деталь: завернув деньги и подержав ладонь на этом месте, он стал напряженно думать, что же он забыл сделать? Ведь только что он помнил об этом, вот сейчас, когда завертывал деньги, и уже

Вы читаете Чаша терпения
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату