Нет, даже не так!.. С таким бесстрашным и искренним убеждением, что все хорошо!
Именно здесь и сейчас — все хорошо! Димон никогда не ждал превращения России в Аркадию, прихода «эпохи процветания» и воцарения рая. У него был свой рай — крохотная квартирка, Ольга, сын и какая-то работа, которая позволяла ему кормиться, и только. И словно в насмешку над Лавровским, который вечно был в поиске, вечно блуждал в потемках, ждал перемен и наступления счастья, которое должно было грянуть, но не сейчас, а через неопределенное время, Пилюгин получил все!
Все, все!..
Ольга со своей крошечной мастерской не разорилась, а, наоборот, окрепла и встала на ноги и в прошлом году даже оформляла показ какого-то модного русского дизайнера в Париже. Димон вернулся в НИИ, слегка ошалев от мира бизнеса, но быстро пришел в себя, огляделся, получил должность и стал зарабатывать именно тем, что умел, — скромными научными проектами и проектиками, и это доставляло ему удовольствие. Степка вырос, родился Растрепка, из двух тесных комнаток семья переехала в новые просторы «свободной планировки», а счастье все продолжалось, все никуда не девалось — тогда было и сейчас осталось!
Однажды в подпитии Пилюгин проникновенно объяснял Лавровскому, что счастье — или несчастье — не бывает в квартире, или на Рублевке, или в «Мерседесе».
Счастье, излагал пьяный Пилюгин, бывает в голове. Собственно, только там оно и бывает!..
Глупо думать, что вот сейчас ты сделаешь ремонт, или получишь новую работу, или купишь компьютер, и настанет у тебя… счастье. Не настанет, если до ремонта, работы или компьютера его не было!.. Нет никакой точки отсчета, за которой начинается счастье! Оно такое, елки-палки, это самое счастье… требовательное. Оно работы требует, постоянной, ежедневной, истовой. Как и радость жизни. Очень просто, разорялся Пилюгин, сказать себе, что все плохо — на службе неинтересно, в квартирке тесно, дети не удались и жена дура. И тогда все оправдано: собственное бездействие, лень и нежелание меняться. А ты попробуй-ка порадуйся тому, что тебе дано, ведь это не так уж мало! Ты здоровый, образованный, сильный мужик, ты жену любил когда-то и разлюбил только от лености и серой скуки. А может, и не разлюбил еще, только внушаешь себе, что разлюбил, чтобы было чем оправдать существование Иры, Лены, Маши и Даши!.. Не хочется тебе заниматься собственной жизнью, тебе проще быть несчастным, и сам перед собой ты прикидываешься падшим ангелом, который не способен существовать в земной грязи, а мы не ангелы, мы люди и задуманы были как люди и воплощены так же!..
Примерно так излагал Пилюгин, а Лавровский слушал, жалел себя и завидовал ему.
И вот теперь — наказание, без которого не бывает преступления! Наказание у него в трубке, молчит и выжидает, когда он сдастся, и вдруг он очень отчетливо понял, что произошло нечто ужасное.
Непоправимое. Непреодолимое.
— Ира? — дрогнувшим голосом сказал Лавровский. — Ну его, твой «Ритц», к такой-то матери, нам нужно встретиться и поговорить. Сейчас же.
Он никогда не разговаривал с ней таким тоном и, должно быть, напугал ее, потому что она моментально согласилась и велела ему ждать у подъезда, и Лавровский пошел к ее дому.
Идти было недалеко, у них все рядом, и ему казалось, что городок с насмешкой наблюдает за ним, таким никчемным, неумелым, таким замерзшим, и ему стало очень жалко себя!..
Сколько же он здесь живет?
Он поступил в Институт общей и прикладной физики, жил в общежитии, потом некоторое время перебивался в Москве и опять вернулся сюда, как будто петля захлестнулась на шее!.. Петля бедных улиц, на которых не убирается снег, «сталинских» домов для ученых с облупившейся краской жестяных подоконников, привычного быта, когда наперечет известны все магазины — в одном мясо получше, в другом курица посвежее, а в третьем приличный фарш!.. Петля серой воскресной скуки, когда некуда пойти, ибо в городе всего три ресторана, два из которых закрываются в десять вечера, а третий облюбовали для своих дел местные бандиты и провожали подозрительными взглядами чугунных глаз каждого, кто приходил съесть стейк-гриль с картошкой фри. Они никому не мешали, но в их обществе Лавровский чувствовал себя неуютно.
Петля захлестнулась и давит, и, наверное, скоро удавит его совсем.
Даже его роман сложился так, как хотел именно этот город, а вовсе не Дмитрий Лавровский. Дурацкий, глупый, ненужный роман, когда из одной унылой квартиры он чуть не на цыпочках перебегает в другую, такую же унылую!.. В тесной прихожей навалены зимние вещи, которые никто не носит, утюг на серванте, потому что лень его убирать, завтра опять понадобится, в ванной протянута веревка, и на ней сушатся лифчики и колготки, под зеркалом щетка с отвратительным пуком волос, в кухне разномастные кружки, среди которых вдруг попадутся две чашки из сервиза Ломоносовского завода, постель пахнет чужой женщиной, которая так и не становится своей, и наволочки все время сбиваются, и видно засаленный головами желтый наперник!..
Зачем, зачем?..
Если Ира опоздает, придется прятаться за углом, чтобы соседи не заметили, мало ли что, вдруг Светке доложат! Лавровский шел и все высматривал Ирину машину, подъехала или еще нет, и зашагал уверенней, когда увидел, что подъехала.
Единым духом он взбежал на третий этаж и позвонил условным звонком — два длинных и короткий. Когда роман только начинался, ему казалось, что в этих условных звонках есть романтика, шик, прелесть влюбленности! У него особенный звонок, и его она никогда не перепутает ни с чьим другим, и в ее памяти он останется навсегда именно таким, романтичным и стремительным, как ласковый весенний ветер.
Сейчас от «романтики» и от отвращения к себе у него сводило зубы.
Ира открыла и кинулась к нему на шею, так что Лавровскому, чтобы держать ее, пришлось отступить на шаг назад. Сверху на площадке открылась дверь и старушечий голос позвал:
— Кысь-кысь-кысь!
Лавровский попытался затолкать Иру обратно в квартиру, но она слишком хорошо знала, что делает, и затолкать себя не позволила.
— Поцелуй меня! — шепнули нежные губы у самого его уха. — Я так соскучилась!..
И объятия, и нежные губы, и страстный шепот — все это было вранье, ужасное, глупое вранье, в духе его «особого» звонка, который она должна была помнить всю жизнь, особенно стыдное после того, что случилось с ними в последние дни.
Лавровский торопливо поцеловал ее, сухо, будто взял под козырек, но она этим не удовлетворилась и впилась в его губы надолго, а он, чувствуя ее рот, все прислушивался к шагам на лестнице и к причитаниям верхней бабульки:
— Кысь-кысь-кысь! Иди, иди сюда, моя милая!..
Бабулька уже шагнула на лестницу, и только тут Ира оторвалась от него, кинулась в квартиру, повлекла его за собой, захлопнула дверь и прижалась к ней спиной — этакая проказница, озорница этакая!..
Они смотрели друг на друга, и в этот момент Лавровский ее ненавидел.
— Я соскучилась, — сказала она низким контральто и облизнула губы, якобы пересохшие от страсти. — Тебя так давно не было!..
Лавровский снял пальто — никто не носил пальто, а ему Света купила, заявив, что в нем он выглядит представительнее, — и пошел было в комнату, но Ира опять остановила его.
— Кавалер! — позвала она, поменяв контральто на специальный «кукольный» голос. — Помогите даме снять шубку, кавалер!
И он снял эту шубку, и потом пристраивал ее на вешалку, и еще расстегивал Ире сапоги, а она сказала, что у нее замерзли ноги, и он грел ей ноги руками, будь оно все проклято!..
— Ира, — сказал он, когда все церемонии встречи двух влюбленных были закончены, — Ира, я хотел тебе сообщить, что…
— Да, милый? — Она прошла мимо него в спальню, крохотную угловую комнату, где всегда было темно из-за старого тополя, который рос под самым окном, и где стояли кровать и гардероб, который Ира называла «шифоньером».
Она прошла мимо него, на ходу снимая кофточку, под которой забелело ее округлое молочное плечо, и еще задела его этим плечом.