– А что ты делаешь?!
– Я пытаюсь ответить на вопрос, почему Лида Поклонная впала в истерику, и почему Нестор говорил все время по-украински и вдруг стал говорить по-русски, и чем ее так запугал Стас Головко, который толковал о каких-то сроках!
– Да какое нам дело до Нестора и Стаса Головко! Ты что, совсем ничего не понимаешь?! Пока ты здесь, тебе угрожает опасность, соображаешь?!
Она посмотрела на него и снова уставилась в свою газету.
– Хочу вас обрадовать, Дмитрий Андреевич, – пробормотала она. – Пока мы здесь, нам всем угрожает опасность.
– Да не всем, а тебе, потому что никто из нас не мог видеть убийцу, а ты могла! И о том, что ты его не видела, он не знает! Все всерьез, Маша! Все совершенно всерьез!
– Я знаю, – сказала она. – Я сразу знала. Это вы не знали, потому что… пишете детективы и вам все представляется сюжетом. А это не сюжет. Это как раз… всерьез.
И они замолчали, сидя бок о бок, как нахохлившиеся воробьи.
Может, оттого, что Маша сказала «всерьез» и какое-то странное, не виданное им раньше выражение промелькнуло в ее глазах, а может, оттого, что он так испугался за нее, когда понял, что она оказалась как будто за стеклянной стеной, и там, за этой стеной, опасно, а с этой стороны вполне спокойно, и он ничего не может сделать для того, чтобы попасть туда к ней, за стеклянную стену, или оттого, что тишина была третьей в этой комнате, заставленной громоздкой кабинетной мебелью, и Маша сидела, понурившаяся и печальная, он вдруг обнял ее за шею робким студенческим движением, так что локоть выпятился и уперся в диванную подушку.
Обнял и притянул к себе, к своему лицу, к щеке, которая словно загорелась, когда ее коснулась прохладная и обжигающая женская кожа.
«Я не хочу, – подумал он. – Я не хочу сложностей!..»
Все время она была как бы в стороне и не участвовала в том, что он называл своей «личной жизнью», и он всегда повторял себе – и ей! – что на работе они только работают, и никаких романтических грез у них нет и быть не может.
Теперь ему казалось страшно важным ее поцеловать.
Он взрослый человек, и никакого особенного смысла он не вкладывал в простой поцелуй, да и вообще это дело нехитрое, простое дело, и ничего оно не означает, и он даже думать не будет, просто поцелует ее, и все, и точка, и хватит, и это ничего, совсем ничего не означает…
Она вздохнула и обняла Родионова за шею, слегка подвинув его выпирающий локоть, и глаза у нее были закрыты, а он подсматривал сквозь ресницы!..
У нее оказалась тонкая и нежная кожа, которая странно сияла, или ему казалось, что она сияет? Она осторожно дышала, и с нежностью, поразившей его самого, большим пальцем он потрогал ее горло, вверх и вниз.
Уже пора было остановиться, потому что поцелуй затягивался, уводил их в нечто совсем другое, необъяснимое, невообразимое и – самое главное! – невозможное на этом диване, в комнате, полной кабинетной мебели, где, кроме них, была только тишина, и больше ничего.
И он сам сто раз говорил ей про «рамки»!
Эту арию про «рамки» Маша ненавидела.
Во Франкфурте, после какого-то нелегкого дня на книжной ярмарке, полного встреч, интервью, громогласных немцев-издателей и энергичных до искр из глаз литературных агентш, они вернулись в гостиницу довольно поздно, но Родионов вдруг еще придумал, что они должны выпить. Выпить в лобби-баре «Шератона», где они жили, он посчитал почему-то слишком банальным, и Маша, всегда и во всем с ним соглашавшаяся, потащилась нога за ногу искать «типичный немецкий» бар. Ничего такого не было поблизости – все закрыто, и бюргеры уютно почивали в своих кроватках, укрывшись клетчатыми теплыми одеялами, но они все-таки нашли бар, крохотный, с двумя игровыми автоматами и алюминиевой стойкой. Возле стойки стояли три неудобных стула, и какие-то люди играли на автоматах в футбол и громко переговаривались и хохотали. Хозяйка разговаривала по телефону и налила им виски, продолжая болтать.
В этом баре они зачем-то напились. Впрочем, напился один Родионов, а Маша – нет, потому что мысли о завтрашних издателях и агентшах словно держали ее за горло железной рукой и не давали расслабиться. А Родионов напился, стал рассказывать какие-то истории из жизни своих армейских друзей – никогда Маша не знала, что он служил в армии, и он подтвердил с гордостью – служил, да еще как!..
И вот тогда, совершенно пьяный, он в первый раз и сказал ей про эти самые «рамки».
Он еще что-то договаривал про армию, а потом вдруг замолчал, уставился на нее и заявил, что есть «рамки, которые он никогда не решится переступить». Она прекрасно понимала, что он пьян, и не стала ничего уточнять, ловить его на слове, добиваться объяснений.
Он потряс головой, допил неизвестно какой по счету стакан виски и сказал, что, пожалуй, пора идти. На улице Маша взяла его под руку, потому что шел он все-таки не слишком прямо, и Родионов, посмотрев на ее руку, опять заявил, что «рамки» были, есть и будут всегда!..
Неизвестно, какой из этого следовало сделать вывод – может быть, такой, что не будь этих самых проклятых «рамок», все у них сложилось бы просто прекрасно, но Маша сделала единственный возможный для себя.
У нас никогда и ничего не будет, кроме «рамок», словно сказал он ей. И не надейся даже!..
Теперь он целовался с ней так, как будто она была последней женщиной на земле, уцелевшей после вселенской катастрофы, и именно к ней он стремился всей душой и телом и отдал бы остаток жизни только за то, чтобы продолжать целоваться с ней, прижимать ее, трогать и трудно дышать.
У него бешено колотилось сердце, и Маша слышала, как оно колотится, и удивилась тому, что слышно так хорошо.