календарному времени, из которого, правда, я буду изъят на этот период.
Я был настолько удивлен происходящим, что не успел спросить, куда я буду изъят и вообще, что все это значит. Растерянно пошевелив пальцами стянутых рук, я нашел, что узелок можно развязать одним движением, зажав тесемочку средним и указательным пальцами.
Человек в белом понял мою мысль и предупредил, что развязавший тесемочку удваивает срок испытания. И так до тех пор, пока срок не возрастет во всю оставшуюся человеку жизнь. Тогда приступают к лечению. Я вздрогнул и зажмурился - так угрожающе прозвучало это предупреждение. Когда я оправился и собрался узнать, в чем состоит лечение, было поздно. Мне было объявлено, что каждый заданный вопрос приравнивается к развязыванию тесемочки и карается удваиванием срока.
Белая дверь из календарного времени раскрылась передо мною, я шагнул в нее, ожидая чего-то страшного, но оказался на знакомой улице. Никто не преследовал меня, и, поверив наконец своему освобождению, я поспешил в главк, пряча связанные руки под полой пиджака. На службе никто не обратил на меня внимания, и скоро я обнаружил, что моя связанность незаметна окружающим. Тогда я перестал прятать руки и принялся за работу.
Переписать сводку стоило мне огромного труда. Все же я справился с первыми строчками, но, взглянув на них, похолодел от ужаса: мое перо не оставляло следов на бумаге. Я взял бланк и пошел с ним к начальнику, желая объясниться.
Начальник углубился в сводку. Мне показалось, что прошла вечность. Настенные часы показывали мне двенадцать одинаковых стрелок, по одной у каждого деления циферблата, и я понял, что действительно изъят из времени. Начальник прочел и потребовал окончить сводку как можно быстрее. Он видел.
Я немного воспрял духом и так же, вслепую, довел сводку до конца. Казалось, я понемногу привыкал к часам с двенадцатью стрелками, к записям, не оставлявшим следов, к своим стянутым рукам и боли в плечах, но тайная неполноценность сжигала меня. Все обременительнее становилась проклятая тесемочка, завязанная на детский бантик.
Изъятый из времени, я не мог запечатлевать смену дней, не мог отсчитывать по ним свой срок - и три месяца обратились в абстракцию. Потеряв опору во времени, я летел в белую бесконечность трех месяцев, вытягавая связанные руки.
Тесемочка поработила мое сознание, я думал о ней беспрестанно и казался близок к помешательству. Непереносимо, язвительно прост был узелок на моих пальцах - легкий след миновавшего наваждения. Но тайный страх перед лечением мешал мне избавиться от тесемочки - и произошло это помимо моей воли. Однажды, исследуя узелок, я дернул бантик чуть сильнее, чем следовало, и тесемочка распустилась с той легкостью, которая мне так часто снилась.
Я замер, не смея развести затекшие руки, и дрожащими пальцами стал повязывать тесемочку на место. Но петелька не складывалась, узелок соскальзывал и распадался, предоставляя рукам преступную свободу. Подгоняемый страхом, я бросился к соседу, умоляя его помочь мне, - но увидел, что руки его стянуты такой же тесемочкой. Я попятился и выскочил из дома.
На площади висели часы, указывая календарное, двустрелочное время, но оно больше не интересовало меня. Вокруг теснилась толпа - толпа спешащих людей со связанными руками, - и я ощутил всю меру своего преступления. И побежал, когда никто не гнался за мной, и затерялся в людях, исподволь наблюдая за их жизнью.
Бесплодность человеческой деятельности была столь же очевидна, как пустые строчки моей сводки. Рабочие копали яму под фундамент, выбрасывая пустые лопаты, пианист стучал по клавишам, не издававшим звуков, следователь вел допрос мнимого преступника, кладовщик воровал отсутствующие продукты, вожди произносили по радио бессмысленные речи, а солдаты убивали несуществующих врагов.
Свободный от пут, я видел печальную бессмысленность человеческой жизни. Я крикнул, но они не услышали меня, стучал, но не отворили мне. Не зная, как использовать миг своей преступной свободы, как открыть людям глаза на проклятую тесемочку, которой подчинено их существование, я сел и начал писать. Но тут меня взяли и увезли за белую дверь.
Мне повязали новую тесемочку и добавили три месяца. 'К чему добавили?' спросил я и получил еще три месяца - за вопрос. Связывал меня все тот же любезный человек в белом халате. На руках его я заметил тесемочку. Я отчетливо видел ее - до тех пор, пока он не затянул на мне узелок'.
# # #
Сахан шевелил губами, разбирая неровные строчки, а дочитал - и скулы свело от злости. 'Фуфло, обман рабочего человека. Чокнутый этот книжник - вот и все его счастье. А я-то, дурак, загляделся'.
Со злости спалил листочки над лампой - тяжело взялись, видно жирные, поелозил по ним книжник рукой. Но вспыхнули - и погасли, и темно стало. Только горстка пепла корежилась на столе да блуждали неверные огоньки.
'А говоришь, людям не стереть, - думал Сахан. - На небесах пишется! Не высоко ли взял - кто читать будет? Обман, все обман. Все пеплом изойдет, а жизни не сдвинет. Ничего на этом свете не изменишь. Как рожено, так и хожено в страхе, в огляде - вдруг что не так. Одна и надежда, что начальство подскажет.
А ты сны с тесемочками разводишь! Чтобы, значит, сбросили их люди да зрячими стали? Да ты подумал, что они, прозрев-то, увидят! То-то. Может, в этой тесемочке одно и спасение наше. Ты вот развязал - и где теперь?
И чего добивался - в ум не возьму. Счастья всеобщего? Да откуда такое, если и счастье нам не в счастье, когда не за счет другого, - борьба, как Карла-Марла учит. Нет, уж ты предоставь оперу за всеобщее счастье бороться, он хоть Карлу- Марлу и не читал, но в счастье не хуже его разбирается: тебя упек, теперь Феденьку на бутылку колет. И расколет, будь спок: знает Феденька, на чем жизнь стоит. Вся страна под сексотами да операми - куда денешься? Один Коля-электрик им и не дался. Ну, мужик! Герой! Или оперы не так сильны?' Но, поразмыслив, Сахан решил: 'Сильны. Связью с массами сильны, Феденьками, которые против ветра плевать не будут. Поди-ка, книжник, развяжи такого Феденьку - тут же в морду схлопочешь. А он к оперу побежит, бутылку поставит только повяжи, как было. Опер и повяжет, знает, в чем счастье народное.
А коли так, - неожиданно решил Сахан, - то почему бы и мне в оперы не податься? Говорят, школа у них специальная есть. Молодым везде у нас дорога. Начало положено - с опером паскудным знаком, глядишь, и поспособствует. Оно и проще, и к истинной власти поближе'. Оценивая открывшуюся возможность, Сахан скреб ногтями по ладоням, разгоняя зуд, а потом сплюнул в угол и решил: 'Нет, без меня обойдутся. И так всю жизнь в грязи да в потемках. Теперь матери стыжусь, а там, глядишь, от себя самого рожу воротить придется. Нет - и думать об этом нечего. Решил за Лерку держаться - держись крепче, вдруг да и выйдешь в люди. Может, и хорошего чего сделаешь, чтоб гордиться собой мог. Заживешь чисто, книжечки станешь почитывать да чаи гонять в почете и сытости'. Сахан благодушествовал, окунувшись в свое светлое будущее, когда гадкая мыслишка заставила его подскочить на табуретке: 'Ну, будешь ты сытым, а дальше что? Ведь и в сухарях мышь дохнет - видел'. Сахан едва не взвыл, забегал по дворницкой, расшвыривая попадавшие под ноги ящики и совки. 'Да что же за проклятие такое! И все-то мало мне! Чего же я хочу, наконец, чего мечусь? Ведь на крышу впору лезть, карниз щупать. 'Рыский' - напророчил же отец на мою голову. Может, и прав был, что стебанутый я у него народился, недаром в психушку клал. Хоть за то спасибо, что статью заработал, в армию теперь не загребут, - да как жить-то рыским, не прибившись ни к чему?'
Он бросился на груду тряпья и зажал руками голову - будто выдавить хотел проклятые мысли. Успокоившись, взялся за дело - разложил учебник и принялся немецкий зубрить. Но вспомнил книжника - и неуверенная улыбка застыла на лице. Это ж надо - война, голод - а он сны сочиняет! Жаль, всего два листочка из мешка досталось. Впрочем, писанина его - вздор, не в ней дело. Он, может, и сумасшедший, да свободен и счастлив. Есть в нем что-то превыше его жизни оттого и светло ему, и под нож не страшно. Да только что? Ведь видел уже в ком-то счастье этого книжника. Видел - и забыл.
# # #
Всю зиму вспоминал Сахан. И снег греб, и нагрузки общественные тянул, и учился по-черному - а все не лезло из головы чужое странное счастье. Даже на чтение стал время выкраивать - не встретит ли чего похожего?
Не встретил. Все лишние люди, фрайера, бездельем маялись, да один придурок над щенком убивался. 'Странно, - думал Сахан, - кормят мужика, как хлебореза, а он счастья своего не понимает, мерехлюндии над животным разводит. А на нашем пайке тот же мужик сожрет этого щенка и забудет. Недаром, значит, Мариванна с Карлой-Марлой учат, что бытие определяет. Оно еще и не то определить может'.
Не удовлетворившись школьной программой, Сахан набрал в библиотеке целый воз книг. Но только засел за поиски - на крестьянок наткнулся, которые любить умеют, и тут же глаза одной выколол, чтобы неповадно было. Дальше на бедных людей попал, дочитал до середины - и бросил. Нашел, что бедности они и не нюхали: в настоящей бедности не будешь писульки писать и соплями исходить волком взвоешь, лишь бы кусок урвать.
На этом Сахан с классикой покончил, принялся за советские книжки - и затерялся в героях. Все как из железа - не пьют, не едят - героизм проявляют. И все почему-то Павлики. Один с мамашей революцию делает и на суд орет, как на тещу. Другой дорогу прокладывает и как рельс закаляется, кто колхоз поднимает, кто - индустрию, а тот, что помладше и в дело еще не годен, папашу властям закладывает. 'Вот уж теперь лафа этим летописцам литерным, - решил Сахан. - На весь век войны хватит. Уж таких Павликов наваляют, что прочтешь - железом закусишь. А не погнали бы моего