папашу доверчивым пузом на танки - поди железных фрицев валяли бы. К литерному бытию привыкши - куда денешься?'
Запихнул Сахан героических Павликов с бедняками и крестьянками в мешок, отволок в библиотеку и на том с литературой расчелся. Только праздные классические фрайера нет-нет да и приходили на ум - и сыты, и в довольстве, и холуев вокруг них куча, а они почем зря под пули лезут. Стало быть, и им плохо? Кому же тогда хорошо?
И всю долгую зиму вспоминался Сахану книжник и кто-то неузнанный, светившийся тем же непонятным счастьем.
# # #
Белым монолитом стояла последняя военная зима, но наконец осела под набиравшим силу солнцем. Глухо тронулись еще незримые воды, и лиса, запнувшаяся у ручья, пушисто скользнула за край холста, а глаза, неотступно следившие за нею, округлились и остыли.
С лентой на лбу лежала бабуся посреди пустынного каменного храма. Под куполом перелетали черные птицы, и с недоступной птицам свободой летели голоса поющих женщин. Отстраненная от всего и вся, лежала бабуся, тихо перешептывались ее сиротки, и падал сверху отсвет иного мира.
Провожая бабусю, Авдейка знал, что ей хорошо, но мама-Машенька не знала и готова была на любые лишения, чтобы вернуть бабусю к жизни, которая не могла ей принести ничего, кроме страдания.
Жизнь распустила хватку, предоставив Машеньке выбор - и она оказалась не готова к нему. Она боялась свободных часов, остававшихся теперь после смены, и, не зная, чем занять себя, тщательно одевалась и долго расчесывала перед зеркалом как-то вдруг отросшие волосы. Потом она садилась в кресло и опускала руки на колени, становясь похожей на фотографию. Авдейке было тяжело с ней, и он уходил во двор или в гости. Иногда Машенька начинала страстно бояться за Авдейку, не отпускала его и целый вечер читала книги. Авдейка терпел и слушал, но однажды, когда мама кинулась молча и жадно целовать его, вырвался и убежал.
Машенька пошла на кухню и зачем-то поставила чайник. Глаша, принимавшая летчика, выскочила из своей комнаты, потрясенная страстью, как яблоня. Трофейный халат с павлинами разлезался, не вмещая ее щедрого тела. У Машеньки похолодели руки, и она опустила глаза, встретив блуждающий Глашин взгляд.
- Да ты что, Машенька! - вскинулась Глаша. - Они ж мне кровные! Я всю войну донор, кровь им даю, так неужто такой малости пожалею?
Машенька согласно кивнула, горько и чопорно стиснула губы и ушла к себе. Заперев дверь, она села перед зеркалом и стала придирчиво отыскивать на лице меты старости. За халтурной перегородкой, стеная, отдавалась Глаша. Машенька зарделась, ничком кинулась на постель и накрыла голову подушкой, а ноги ее безотчетно елозили по постели, жадно вбирая между собой одеяло - все теснее и нестерпимее, - пока дрожь не передернула тело и не вырвался сдавленный крик.
Оцепеневшая от стыда и облегчения, Машенька впала в дремоту, и окружавшая ее пустота наполнилась гамом толпы, запрудившей шоссе Энтузиастов шестнадцатого октября тысяча девятьсот сорок первого года. Она снова стояла на полукруглом крыльце, прижимая к груди слабеющего от крика ребенка. Внизу бежали люди, спасая от истребления детей, и в бегстве их была безусловная и неоспоримая правота.
Машенька вспомнила солнечное весеннее утро и узкую протоку, кипевшую идущей на нерест рыбой. В беззвучных конвульсиях рыбы бились о коряги и камни, уродуя свои тела и высвобождая дымные сгустки икры. Это массовое истязание материнством ошеломило Машеньку. Едва девушка, она увидела в нем свое предназначение - и ужаснулась. 'В муках будешь рожать чада своя', пробормотал отец и увел ее. 'За что?' - подумала Машенька, но огляделась и поняла. В первой силе стояла весна, и набухшую землю прорезали побеги, атласным жаром пылала прошлогодняя осока, кричал кулик - и все было впереди, и ничего не жаль ради этого. А на другой день протока погасла, и только в заболоченных заводях угадывались белые животы мертвых рыб. 'Природа жертвует прошлым ради будущего', - сказал отец. 'Пусть так, - ответила Машенька с полукруглого крыльца и прижала к груди чужого ребенка. - Пусть так...'
# # #
Вернувшись домой, Авдейка нашел дверь запертой и постучал. Машенька вскочила, не понимая, где находится, а потом зарделась и отперла дверь, чувствуя себя провинившейся девчонкой.
За ужином Машенька робко наблюдала за Авдейкой, удивляясь тому, что этот молчаливый, осунувшийся мальчик - ее сын, единственное родное существо, оставленное ей жизнью. Они молча сидели за нищенским столом, посреди опустевшей полутемной комнаты, и Машенька вздрагивала, пугаясь внезапных шорохов.
- Ну вот, теперь нас двое, - сказала она. - Только ты и я.
Авдейка подумал, прислушался к себе и твердо ответил:
- Нет, не двое. Мы все равно все вместе.
Машенька не решилась возражать и поняла только, что мальчик ее живет в своем закрытом для нее мире. Едва скрыв беспомощное возмущение, она поднялась из-за стола, включила репродуктор - и бравурный марш хлынул в комнату.
- Сделай потише, - попросил Авдейка.
- Ты не любишь музыку?
- Я люблю другую музыку, - ответил Авдейка, вспоминая звуки Леркиного рояля.
# # #
По расчетам Сахана, Лерка перестал играть с конца лета, когда приходил к нему на чердак за противогазом. С тех пор он закрылся наглухо, поглощенный чем-то, Сахану недоступным. Во дворе Лерка не появлялся, в школу ходил от случая к случаю, а если встречался, то смотрел как сквозь стекло, за полгода и слова не сказал. Отираясь под беззвучными окнами Леркиной квартиры, Сахан угрюмо ковырял ногой снег и все прикидывал, при чем тут разбитый противогаз, на котором кончились его отношения с Леркой, - и понять не мог.
После грамоты, полученной за сбор денег на танк, Сахан стал школьной знаменитостью, речи на сборах произносил, уже и в комсомол имел рекомендации. Ловко шел, даже и себя уважать начал. Учился без продыха, в отличники вышел и за девятый класс программу тянул, чтобы весной за два класса сдать, с Леркой поравняться. А выходило, что напрасно все. 'Мне бы на генерала выйти, пожаловаться, - размышлял Сахан. - Человек разумный, не позволит сыну с катушек сбиться, направит. Да и себя теперь показать не стыдно: надежный товарищ, не шваль, не двоечник - молодая смена. Да не выйдешь на папашу, минуя сына.
А как верно Лерка на крючке сидел, - казнил себя Сахан. - Сам я его спугнул - унизил, деньги за Степку взял. Фрей глупый, а туда же, в начальники мылюсь. На что теперь его зацепить? Хоть бы играть начал барчонок, надежду подал...'
Но музыки не было, и Сахан отводил душу, разгоняя мальчишек, городивших на насыпи снежную крепость.
# # #
Музыка кончилась, когда, сбив прислоненную к стене совковую лопату, Лерка замер. Навстречу ему встревоженной грудой шевельнулась Степка, он сделал еще шаг, сдернул рывком что-то черное и рухнул - не помня, как освободился от одежды, как раздвинулось, раздалось под ним обнаженное тело, - и услышал легкий смешок, порхнувший в горячую тьму. Лерка пришел в себя от боли в стянутом лице и сорвал, отбросил противогазную маску. Волна укрощенной музыки вынесла его к клокочущему поднебесью, она баюкала, качала его, скользила Степкиными пальцами по его плоти - он поднимался к своей победе, ради которой только и стоило жить, растоптав в себе прыщавого отрока, терявшегося от одной мысли о тайне Степкиного тела. Он овладел этой тайной, его пальцы нащупывали и раскрывали ее, как горячую раковину, вызывая птичий смешок, отзывавшийся во всем его существе.
С тех пор он жил одним ожиданием ночи, и смешка ее, и тела, которое билось под ним, принадлежа ему до последней спазмы. Всего дороже стала ему эта власть над Степкой, над движениями ее тела, стенанием и скороговоркой, которую никогда не мог разобрать, сколько ни переспрашивал.
Он больше не слышал музыки - она опала, растеклась, оказалась не нужна ему. С помрачающим страхом ожидал он возвращения Феденьки, зная, что растерзает его, если тот сунется к Степке. Но плохим пришел Феденька из больницы, скулил, за голову хватался, заговаривался - и гнала Степка Феденьку, засов задвигала, его ждала, ночного своего властителя.
Лерка жил в напряжении всех душевных сил, с хитростью маньяка преодолевал тысячи препятствий на пути к ней, как из репейника, выдираясь из своего дома и избегая Феденьку с Саханом, вдруг заподозрившим что-то и караулившим сестру.
Отрываясь от Степки, от ночей своих, с холодной ненавистью глядел Лерка на рояль и на мать с отцом, что-то от него требовавших, чем-то угрожавших. Он все время молчал, лишь изредка произнося вслух случайные фразы и удивляясь, зачем люди разговаривают. Речь, как и музыка, оказалась не нужна, враждебна - как враждебны стали и дом его, и школа, и двор, сторожившие каждый его шаг.
Только ночью в Степкиных руках отпускала Лерку напряженная ненависть к миру, который никак не изменился с ним. Лерка забывал о нем, беря принадлежавшую ему женщину, раскинутую в золотом зареве гудящей топки, узнавая руками каждую линию ее тела, припухлости его, возвышения и ложбинки.
Узнала его и Степка и освободилась с ним до конца, до счастья - и что-то изменилось в ее теле, налитом лаской, в отзывчивых и настойчивых движениях, которыми она отдавала себя - опутывая, обмирая.
В февральскую оттепель Лерка жестоко простудился, подхватил воспаление легких и, отлеживаясь дома, в мечтах своих стряхивал, как скорлупу, осколки детской жизни - страхи ее и обязанности, - поднимался в рост, открыто брал и увозил свою Степку прочь из проклятого дома, нескрывая ни от кого своего чувства, возраставшего во всю необъятную ночь.
# # #
Мартовские ночные морозы укрепили раскисавшую зиму, двор был полон ледышек и сырого снега. Эвакуашки, заполонившие Песочный дом, возводили крепость 'Берлин',