который видел Достоевский; га Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой' (VI, 9).
Его поэма во многом запечатлела воплощение этих 'видений' в жизни. Достоевский остро чувствовал призрачность старого Петербурга, его оторванность от существования России, и ему казалось, что настанет момент, когда этот город как бы исчезнет, словно растает в воздухе. В этом воплощена была тревожившая Достоевского мысль о непрочности сияющей золотом придворных мундиров, блеском касок, возвеличенной казенными публицистами Империи.
И вот в поэме Блока как бы воплощается это грозное пророчество. Если в первой главе мы еще ветречаем фигуры, как-то связанные с недавним царским Петербургом, то в дальнейшем пейзаж города все разительнее меняется, вьюга словно сметает с улиц все, напоминавшее о прошлом:
Не слышно шуму городского,
Над невской башней тишина,
И больше нет городового...
Одно из фантасмагорических изменений петроградского пейзажа в поэме отметил критик и публицист Иванов-Разумник, в ту пору близкий Блоку.
Как известно, Достоевскому виделась на месте былой столицы Российской империи прежняя болотистая равнина, среди которой одиноко возвышается фальконетовская статуя Петра Первого. Иванов-Разумник предложил любопытное истолкование блоковской строфы:
Стоит буржуй на перекрестке
И в воротник упрятал нос.
А рядом жмется шерстью жесткой
Поджавший хвост паршивый пес.
'Где же Конь? Где же Всадник? - напоминает критик образ Достоевского.- Их нет. И там, где был Конь,- там теперь стоит 'безродный пес, поджавший хвост', там, где был Всадник... там теперь 'стоит буржуй на перекрестке и в воротник упрятал нос'.
Блок призывал современных ему художников - 'слушать ту музыку, которой гремит 'разорванный ветром воздух' (VI, 12).
Этот образ из гоголевских 'Мертвых душ' совершенно созвучен собственной поэме Блока.
Двенадцать красногвардейцев сродни птице-тройке, перед которой сторонятся окружающие страны и государства.
Процитировав заключительную строчку из строфы:
Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Винтовок черные ремни,
Кругом - огни, огни, огни...
один из современников тогда же, в начале 1918 года, записал в дневнике: 'Гоголевское - 'мимо, мимо'.
В этом сопоставлении верно подмечена экспрессивность, динамика шествия героев поэмы, шествия, которое в чем-то очень похоже на стремительный лет тройки, так что даже метель - скорее не внешняя обстановка действия, а порождение этого шествия, возникающее вокруг в мире как отголосок 'державного шага' двенадцати.
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем...
Это даже не угроза! Он уже бушует в поэме, вздымается вокруг снежными языками разыгравшейся вьюги, слизавшей с лица земли недавно красовавшийся здесь 'Санкт- Петербург', его чиновных жителей, мнивших себя солью российской земли.
Россия устремилась вперед, вместе с 'двенадцатью'.
'Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик...' - писал Гоголь.
И, вероятно, не было тогда, в 1918 году, слов, более близких сердцу Блока.
Стоит вспомнить, что образ тройки-революции возник у поэта давно, и его тревожная трактовка Блоком вызвала в ту пору упреки в 'боязни', сгущении красок... со стороны тех самых людей, которые после Октября 1917 года в испуге шарахнулись от 'дьявольской метели'.
'Что же вы думали? - спрашивает Блок былых 'оптимистов' в статье 'Интеллигенция и революция'. - Что революция - идиллия? Что творчество ничего не разрушает на Своем пути? Что народ - паинька?.. И, наконец, что так 'бескровно' и так 'безболезненно' и разрешится вековая распря между 'черной' и 'белой' костью, между 'образованными' и 'необразованными', между интеллигенцией и народом?' (VI, 16).
Блок чутко и верно понял, что ревущий поток революции сложился из множества 'капель' - неисчислимо разнообразных побуждений, обид, проклятий, мстительных упований и наивных надежд. Можно было бы вспомнить в этой связи строки из его стихотворения 1914 года:
...в каждой тихой, ржавой капле
Зачало рек, озер, болот.
И капли ржавые, лесные,
Родясь в глуши и темноте,
Несут испуганной России
Весть о сжигающем Христе.
('Задебренные лесом кручи...')
И в какую бы кровавую, подчас совсем несправедливую по отношению к тем, кто 'подвернулся под руку', жестокую расправу, бесцельное разрушение не превратился этот гневный порыв, Блок никогда не забывает, что где-то в глубине, у самого истока его всегда таится реальная, по-человечески понятная причина. Поэтому для него самая 'черная злоба' - все-таки 'святая злоба'.
'Почему дырявят древний собор? - Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой.
Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? - Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа.
Почему валят столетние парки? - Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему - мошной, а дураку - образованностью' (VI, 15).
Особая моральная ценность этих знаменитых слов из статьи 'Интеллигенция и революция' в том, что их написал не доктринер, чуждый поэтической прелести старых усадеб и потому равнодушный к их гибели, а человек, глубоко раненный разгромом, который постиг и Шахматове, и менделеевское Боблово.
Ни Бекетовы, ни Менделеевы не были помещиками; с их именами в памяти окрестного люда не могло быть связано никаких воспоминаний о жестокости, насилии, несправедливости. Но 'черная злоба, святая злоба' не пощадила и домов этих идиллических землевладельцев, распространилась и на этот 'угол рая неподалеку от Москвы', который, как писал Блок в последних набросках 'Возмездия', приобрели Бекетовы, 'не прозревая грядущих бедствий'.
Так что поэт в своей известной статье не 'читал рацеи' другим интеллигентам, а, в первую очередь, передавал то сложное переплетение мыслей и чувств, которое царило в его собственной душе.
Вспоминая юношескую влюбленность, поездки верхом по окрестностям Шахматова, Блок думает о том, что беднота 'знала, что барин - молодой... что у него невеста хороша и что оба - господа':
'А господам,- приятные они или нет,- постой, погоди, ужотка покажем.
И показали.
И показывают. И если даже руками грязнее моих (и того не ведаю и о том, господи, не сужу) выкидывают из станка книжки даже несколько 'заслуженного' перед революцией писателя, как А. Блок, то не смею я судить. Не эти руки выкидывают, да, может быть, не эти только, а те Далекие, неизвестные миллионы бедных рук; и глядят на это миллионы тех же не знающих, в чем дело, но голодных, исстрадавшихся глаз, которые видели, как гарцевал статный и кормленый барин. И еще кое-что видели другие разные глаза - но такие же. И посмеиваются глаза - как же, мол, гарцевал барин, гулял барин, а теперь барин - за нас? Ой, за нас ли барин?' (Запись 6 января 1919 г., VII, 354).
Блок с горечью отмечает иную, характерную для многих интеллигентов реакцию на происходящее: '...лучшие люди говорят: 'Мы разочаровались в своем народе'; лучшие люди ехидничают, надмеваются, злобствуют не видят вокруг ничего, кроме хамства и зверства (а человек - тут, рядом)...' (VI, 16).
Блок увидел в революции мощный разлив народной стихии, закономерно выступившей из берегов прежней жизни. Еще в августе 1917 года, говоря о 'пламени вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести', вспыхивающем в миллионах душ, поэт писал: 'задача русской культуры направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки (т. е. Разина и Пугачева. - А. Т.) превратить в волевую музыкальную волну...' (VII, 296, 297).
Можно сказать, в 'Двенадцати' поэт и пытался художественно осмыслить основные тенденции этого процесса.
В стихотворении 1905 года 'Вися над городом всемирным...' есть примечательные слова: 'голос черни многострунный'. В них заключена мысль о богатстве его всевозможных оттенков и одновременно о том, что среди них есть и трагически противоборствующие между собой. Эта мысль воплотилась и в образном строе последней поэмы Блока.
Двенадцать красногвардейцев несут в себе самые разнообразные возможности, вплоть до шального разгула, в котором бессознательно проявляется их освобожденная сила, и сведения личных счетов, в которых, однако, таится зерно давней, в сущности - классовой, обиды. Как грозная туча, омрачающая небо, возникают в их душе отголоски первобытного, дикого бунта: стремления почувствовать себя хозяином хоть на час, 'позабавиться' испугом в глазах былых 'хозяев жизни', насладиться их унижением, обострить чувство перемены в жизни испытанным старым средством 'поднятия духа':
Запирайте етажи,