не знаю… Неужели ты все забыл? – Старец на миг умолкает, не зная, как теперь обращаться к собеседнику. – Мазандеран, пещера Испытания, Златой Овен? Вспомни! Ну вспомни же!
В хриплом голосе звучит отчаянная мольба.
Человек честно пытается вспомнить, раз за разом повторяя про себя странные слова, произнесенные стариком, и пытаясь представить себе, что бы они могли значить.
Ничего.
Пустой звук.
Человек устало откидывается на изголовье.
– Я болен, старик?
– Ты очень сильно болен, – старец глядит в сторону. – Тебе требуется покой и хороший уход. Мы делаем все, что в наших силах – но…
– Мы? – вяло переспрашивает человек.
– Я, наш добрый хозяин Джуха, знахарки из селения…
– Хорошо. Спасибо. Тебе, Джухе и знахаркам.
– Принести тебе поесть?
– Не надо. Хотя… Поставьте еду где-нибудь рядом. Когда я захочу есть, я возьму сам.
При последних словах больного глаза старика странно вспыхивают.
Он ждет.
Но человек молчит.
– Хорошо, отдыхай. Я больше не буду отвлекать тебя глупыми разговорами. Но… ты отказался от прежних имен – как же мне называть тебя?
– Зови меня Безымянным, – равнодушно говорит человек, отворачиваясь к каменной стене.
– Хадыжа-апа говори: плохо дела, – Джуха подошел сзади, заставив Гургина вздрогнуть от неожиданности. – Твоя друг уже вставай, только мало-мало. Голова совсем пустой. Ничего не помни. Ничего не хоти. Помирай скоро. Только Джуха не понял: почему помирай? От глупой голова, да?
– От безразличия. – Старец все смотрел на закат и не мог оторваться от зрелища похорон дня. – Ему скучно жить.
– Помирай хоти? – сочувственно осведомился Джуха.
– Нет. Он ничего не хочет – ни жить, ни умирать. И поэтому скоро умрет. С одними ранами он бы еще справился – он очень сильный человек. Был…
И старик снова, не моргая, уставился на заходящее солнце блекло-голубыми глазами.
Джуха стоял рядом, морща лоб. Думал. Наконец заговорил снова.
– Слушай, Гургин-ака… Если он все вспоминать – жить опять?
– О, если бы он вспомнил! – тяжелый вздох. – Тот, кем он был прежде, очень любил жизнь. Но, к сожалению, даже я не знаю, как вернуть ему память. И возможно ли это вообще…
– А так он точно помирай? – не отставал Джуха, явно лелея тайный замысел.
– Да. Я вижу.
– И Хадыжа-апа тот же слова говори! – непонятно чему обрадовался горец. – Значит, если мы его свой способ лечи – хуже не бывай?
– Не бывай, – кивнул Гургин. – Теперь хуже ничего не бывай.
– Только ты Хадыжа-апа не говори! Она мой шибко ругать будет! – зашептал Джуха прямо в ухо старцу, косясь по сторонам и отчаянно брызгая слюной. – Есть способ! Храм Дядь-Сарт его везти надо! И на ночь оставляй! Утром мы приехать. Тогда твой друг или вспомнить все, или помирай!
Джуха подумал немного и добавил:
– Или сначала вспомнить все, а потом помирай. Но так все один сдохнет. А так… – и многозначительно умолк. В следующий миг над горами раскатился протяжный, нечеловеческий вой, от которого, казалось, в ужасе содрогнулись сами скалы.
– Горный Смерт! – поднял вверх указательный палец Джуха. – Хорошо кричи, молодца! Добрый знак.
– Добрый?! – поперхнулся Гургин, которому вопль подозрительно напомнил одного голосистого мазандеранца.
– Ясно дела, добрый! – уверенности Джухи не было предела. – «Так и надо делай, вах!» – говори. Громко говори, подбадривай! Завтра утром и повезти.
Одеться ему помогли. Безымянный не возражал; только очень спать хотелось. Все время. Даже когда его, почему-то стараясь не шуметь, вывели во двор, где ждали три низкорослых конька.
Безымянного подсадили в седло и предусмотрительно привязали к коню толстой мохнатой веревкой.
Это было правильно – ведь с коня можно упасть. И тогда: снова боль, мешающая спать, уходить в спокойные глубины забытья, к которым он уже привык и совсем не возражал бы остаться там навсегда.
Они выехали из селения, и копыта коней застучали по камням узкой тропы.
Безымянный не смотрел по сторонам. Равнодушие пеленало его в серый кокон из пыли, такой же мохнатый, как веревка-хранитель. И лишь когда впереди, на востоке, показался из-за зубчатого хребта розовый краешек солнца, во взгляде привязанного к лошади человека появилось некое подобие интереса. Он знал, что это –
Он смотрел на солнце до тех пор, пока у него не начали слезиться глаза.
…Безымянному было все равно.
Его куда-то везли, потом вели, вполголоса шепчась за спиной, после сунули в руки узелок, из которого вкусно пахло свежими лепешками, и, наконец, оставили в покое.
Безымянный огляделся.
Свет закатного солнца медленной патокой тек в крохотное оконце под потолком. Пылинки танцевали в луче, вертясь и подпрыгивая заблудшими душами в поисках божественного откровения; Безымянный подумал еще, что свет не видывал более напыщенного сравнения; да и тьма, пожалуй, тоже не видывала…
Мысль оказалась слишком длинной и сложной, чтобы додумывать ее до конца.
Ну ее.
В углу стоял алтарь, похожий на черный камень Каабы. Чуть дальше, у самой стены, притулился идол из серого песчаника, но на идола Безымянный смотреть не стал.
Он знал, что идолопоклонничество – это грех.
Единственное: он не помнил, что такое грех и плохо ли это.
Безымянный потер пальцем шершавый сланец стены, лизнул палец, сплюнув горькую крошку, и присел на корточки. Узелок он положил перед собой на пол. Узелок его сейчас не интересовал, до наступления голода. Зато сбоку, прикрученный тесемкой, обнаружился длинный сверток – и любопытство вспыхнуло в Безымянном. Это было приятно: хотеть узнать и иметь возможность узнать.
Съесть лепешку – тоже приятно, но не так.
Меньше.
Шелковый платок развернулся сам собой. Там, в скользких объятиях шелка, прятался пенал. Роскошный пенал из мореной черешни, сплошь расписанный мельчайшей вязью, ветками и цветами. Серебряная цепочка приковывала к пеналу чернильницу о шести гранях, сделанную из желтой бронзы. А внутри черешневого футляра мирно лежали два очиненных калама и бронзовый ножичек.
Маленький такой.
Безымянный встал и подошел к дверям. Ему захотелось уйти, но двери оказались заперты снаружи. У порожка, свернутое втрое, валялось одеяло из колючей верблюжьей шерсти; поверх одеяла ждали своего часа огниво и пучок лучин.
Безымянный передумал уходить.
Он только стукнул кулаком в дверь: тихий вызов, бунт, от которого смешно щипало в носу, а на душе становилось тепло.
И вернулся к пеналу.