– Иди, добрый человек! Далеко иди, мой глаз не видеть – иначе у Горный Смерт ночевать!
А внук Джуха, если соседским языкам верить, и деда с отцом вдвое переупрямил.
Нет, поэт с магом не собирались испытывать на прочность гостеприимство хозяина. И оставаться здесь, в горах без названия, не собирались. Поэт ненавидел горы. Каждая скала, каждое ущелье напоминали ему о том, о чем хотелось забыть раз и навсегда. Только не получалось. И Абу-т-Тайиб понимал: после ночи в храме, ночи, смысл которой остался для поэта темен, память вернулась к нему иной. Теперь он ничего не забывал. Захоти Абу-т-Тайиб припомнить шуточную строчку, которой позабавил Аллах весть когда эмира халебского – строчка приходила сама. Ждала, вертелась красоткой перед зеркалом, звенела бубном. Так и лица: друзья, враги, мать… Дэв, Нахид, веселый хург…
Но в горах он больше жить не мог; не мог, даже зная, что забыть прошедший год, год безумия, находок и потерь, – тщетная надежда.
– Ты счастлив? – как-то спросил его Гургин.
– Да, – без колебаний ответил поэт. – Я счастлив. Я достиг цели, я взял сам, и потерял сам. Я счастлив. А ты?
Маг не ответил.
Джуха вызвался проводить гостей до перевала Баррах, но гости вдруг решили ехать в Медный город. С перевала дорога вела их в Кабир, куда оба возвращаться не желали. Поэт – по вполне понятным причинам; маг – из страха. Он так и сказал поэту: боюсь. Однажды я уже пережил это: возвращение не туда, откуда уезжал. Нужно обождать, сказал он, нужно пережевать страх зубами времени, проглотить и запить холодной водой. Может быть, тогда…
Может быть.
Двое стражников-близнецов, собирающих пошлину у въездной заставы, неожиданно показались Абу-т- Тайибу чуть ли не милей кровных родичей. Такие они были… настоящие. Свои. Рыжие чекмени, треухи норовят сползти на лоб; и сквалыжничество обоих походило на дым родного очага. Жаль, денег у путников не нашлось. А маг на вопрос поэта о деньгах откликнулся крайне двусмысленно, хотя сам обещал Джухе чуть ли не озолотить горца за приют.
– Сейчас нет, – вот что сказал старый хирбед.
Пришлось торговаться. Стражники упирали на то, что за двоих уважаемых людей они хотят получить пенал из мореной черешни; и вдобавок кинжал, подаренный на прощанье Джухой. Иначе, дескать, откроется истинная суть путников, а бродяги, хоть и стоят гораздо дешевле, но пропускаются в город через одного, во избежание.
Выбирайте, уважаемые: кто пойдет, кто останется?
В конце концов сошлись на кинжале и пуховой чалме, сохранившейся у поэта со времени его былого шахства.
Зато в городе, едва оба несостоявшихся бродяги миновали ворота, Гургин повел себя крайне возбужденно. Разыскал ближайшую чайхану, где собирались местные саррафы – менялы и ростовщики; и долго выспрашивал у них, кто является старшиной цеха. Сперва с назойливым стариком и разговаривать не захотели. Но маг распорол подкладку халата и извлек оттуда треугольный лоскут кожи, сплошь покрытый мелкими значками. Лоскут мигом превратил заносчивых павлинов в подхалимов-вертишеек, а старшина цеха объявился джинном из волшебной лампы.
Не прошло и получаса, как поэт стал обладателем увесистого кисета с динарами; такой же кисет и другой лоскут, поменьше, Гургин спрятал у себя.
– Вернемся? – поинтересовался маг и подмигнул спутнику, что было менее всего похоже на прежнего Гургина.
– Выкупим кинжал?
Догадка поэта оказалась верна.
И вскоре они, с кинжалом и при чалме, устраивались на ночлег в постоялом хане хромого Кумара.
Впервые, что ли?
Укладываясь спать в отведенной им келье, поэт долго мучил мага разговорами. Все представлял вслух, как вернется домой, в Халеб или Дар-ас-Салам, как купит дом, примется восхвалять местного владыку и ближних его, подставляя открытый рот за жемчугом-динарами, как будет поносить скупых, вышибая подачки острословием, как возобновит переписку с закадычным другом, прожорливым неряхой Абу-ль-Фараджем Исфаханским, в надежде попасть в «Книгу песен» последнего; и в конце концов, давно пора бросить воспевать дев и битвы, вспомнив о бренности тела и вечности души…
– Дай поспать! – наконец не выдержал Гургин.
И поэт до самого рассвета улыбался, глядя в потолок.
А то, что улыбка выходила чуточку грустной – так ее все равно никто не видел.
– Освежить? – Теплым полотенцем цирюльник вытер гладкую макушку клиента. – Есть отвары трав редких, драгоценных; есть благовония шамсийские, согдийские, дамасские; есть…
– Не надо.
– Бороду подкрасить? Хной пройдемся? – Говорят, женщины любят рыжих!
– Врут.
– Кто врет? – опешил цирюльник.
– Те, кто говорят.
Ханщик, стоя у кухни, откуда доносилась ругань стряпух, расхохотался. Даже за пляской дервиша перестал наблюдать. В кои-то веки болтуна-цирюльника осадили! – а в наше тихое время вошь сдохнет, и то событие…
Удачное утро складывалось у хромого Кумара.
– Ты его больше слушай, почтенный! – крикнул он Абу-т-Тайибу. – Он тебе уши вьюнками заплетет – моргнуть не успеешь, залезет в шальвары и обрежет по второму разу!
Цирюльник обиженно поджал губы, а поэт не стал объяснять ханщику, что еще при первом своем появлении в Медном городе имел беседу вот с этим болтливым цирюльником. И про его отъезд из Басры слышал, разве что о наместнике Харуне брадобрей тогда не вспоминал.
И правильно делал.
– Это Румиец, – вытирая руки передником, на пороге кухни объявилась дородная стряпуха и кивнула головой в сторону дервиша. – Звать Джалалом, а Румиец – это прозванье у него такое. Он уже неделю пляшет. Вчера на базарной площади, позавчера – в квартале кузнецов; сегодня вот к нам заявился… Тетка моя спросила у него, осмелилась: какими, мол, ветрами, Божий странничек? А он шапку оземь и хохочет: дескать, трижды помер, пока до вас добрался! Оттого и пляшу, значит…
Все засмеялись: и хромой Кумар, и стряпуха, и цирюльник-пустозвон, и пятеро купцов, восьмой день державших постой в этом хане.
Засмеялся и Абу-т-Тайиб.
Хорошо, что цирюльник в этот момент не видел лица поэта; а еще лучше, что бритвы в руке не держал.
Дервиш тем временем резко оборвал пляску, собрал свои пожитки и пошел прочь, не оборачиваясь.
– Я эти танцы видел, – сообщил один из купцов, оправляя кушак. – Мы, когда из Коньи от монголов бежали, насмотрелись: султан Изеддин таких плясунов привечал, набрал великое множество… в рай думал на их горбу въехать. Ан не въехал…
Поэт продолжал улыбаться. Время ничего не значит. Пространство ничего не значит. Мертвых нет; совсем. Если здесь есть ничтожный раб Аллаха по имени Абу-т-Тайиб, то почему бы и не стоять где-то некой Конье, откуда стоит бежать, не дожидаясь каких-то монголов? – и султан Изеддин вполне мог родиться вчера или завтра.
Это пыль.
Это прах; и домыслы несведущих.
Истинно то, что происходит с тобой; но истинно и другое, то, что происходит с остальными людьми и нелюдьми – а искать меж первым и вторым скрытые соответствия…
Полно, уважаемые!
И пляска исступленного дервиша говорит сердцу больше, нежели выводы ученых.