Чернильница была пуста. Безымянный огляделся: раз есть пенал, значит, должно быть что-то еще… что-то… еще… Нашел. На алтаре лежала книга. Огромный фолиант в кожаном переплете, с застежками из тусклого металла, похожего на серебро. Рядом стоял яшмовый флакон с притертой пробкой.
Безымянный подошел к алтарю. Взял флакон; с трудом выдернул пробку, получив в ответ короткий визг. Внутри, в полой гробнице, плескались чернила – и это было правильно. Перелить часть их в чернильницу оказалось делом совсем простым. Безымянный даже почти не испачкался, только полу халата залил, но халат его не интересовал.
Его интересовала книга.
Первая страница была девственно-чистой. Как вторая и третья. Безымянный макнул калам в чернильницу, подумал и опустил калам на алтарь. Зачем? И так красиво. Он подпер рукой подбородок и задумался. О белых страницах и черных чернилах. Думать о них было неприятно, а не думать – плохо. Наверное, это и есть грех. Наверное, за него положено запирать в одиночестве, чтобы человек мог спокойно поразмыслить о важном, наедине с каламом и тишиной.
А потом надо будет съесть лепешки.
– Нравится? – спросили из-за спины.
Безымянный кивнул.
– Ну-ну, – сказали из-за спины; но уже гораздо ближе. – Ты каллиграф?
– Нет, – с уверенностью сказал Безымянный; потом ему захотелось узнать, что такое каллиграф, но он постеснялся спросить.
– И я – нет, – чужое дыхание жарко коснулось волос на затылке. – Но у меня есть вино и немного зелени. А у тебя?
– Пить вино – это грех, – наставительным тоном сообщил Безымянный, сам удивляясь собственным словам. – Ибо сказано: «Вино превращает человека в похотливого пса, в грязную свинью!»
– Тем, кого превращает, конечно, запретно, – покладисто согласилось чужое дыхание. – А тем, кого не превращает, – дозволено.
Довод показался Безымянному разумным.
Он обернулся и увидел рядом с собой худого человека, вид которого показался Безымянному знакомым. Горбатый нос, в запавших глазницах плещет немая усмешка, лоб изборожден морщинами… Человек улыбнулся и почесал себе переносицу. Безымянный улыбнулся в ответ и тоже почесал себе, но иначе: проводя пальцами от складки меж бровями по всей седловине носа до самых крыльев.
Утолять зуд было приятно; почти как утолять любопытство.
А думать о том, что сбрей Безымянный бороду – и они с человеком из-за спины станут изрядно похожи… думать об этом не хотелось.
Ну его.
– У меня есть лепешки, – сказал Безымянный, осторожно вытирая калам тряпицей, найденной за пазухой, и пряча его обратно в пенал. – Кажется. Я сейчас посмотрю.
В узелке, кроме лепешек, обнаружились катышки овечьего сыра и еще какой-то сыр – скользкий, он плакал солеными слезами, скорбя о собственной участи.
Последней явилась плеть вяленого мяса, сплошь покрытая коростой перца.
Человек из-за спины тем временем рылся в углу, где раньше стоял идол. Извлек кувшин, оплетенный сеткой из сухих лоз, встряхнул его, насладившись бульканьем, и полез за зеленью.
– Тебя как зовут? – спросил человек из-за спины, нюхая пучок рейхана.
– Меня?
– Тебя. Неловко, понимаешь: собутыльники – и без имен!
Последняя реплика подсказала ответ.
– Меня зовут Безымянный, – сказал Безымянный.
– А меня – Ожидающий, – ничуть не удивившись, сказал человек из-за спины. – Слушай, а рейхан совсем свежий… ишь, пахнет! К нему бы баранинки… с перчиком, с черемшой…
И кинул в рот фиолетовый листок.
– Вот, – Безымянный махнул вяленой плетью. – Вот баранинка.
И мысль о баранинке, которую можно съесть под вино, которое одним запретно, а другим – дозволено, показалась Безымянному приятнее всего на свете.
– …еще по одной?
– Наливай!
– А песню?!
– Чей черед, Ожидающий? Я тебя спрашиваю: чей черед?! Гость, значит, через раз поет, а хозяин – через два?!
– Ты, гость, ври, да не завирайся! Хозяин черед знает! Я тебе пел: «Над горою кипарисы»?.. Пел или как?!
– П-пел! Перепел! Давай еще разок, хором: «М-мир лишь луч от лика друга… мир лишь луч…»
– Не хочу хором! Ты пой, как уславливались!
– Н-нет, ты меня не торопи! Раз Ожидающий, значит, жди и не выкобенивайся! П-понял?
– П-понял! Жду и не выкобениваюсь!
– А теперь скажи: обиделся?
– Н-ну… ты лучше перстенек свой поверни камнем внутрь – кому охота в темноте сидеть? Ишь, светосос…
– Ты не юли, ты отвечай: обиделся?
– Отвечаю: да. Убил бы, только некогда.
– Правильно! Если б ты не обиделся, я б тебе в жизни петь не стал! Ни словечка! Бродим по миру тенями бесплотными, бродим по крови, которую пролили; жизнь моя, жизнь – богохульная проповедь! Ныне молчу… молчу! Ныне… Слушай, Ожидающий, скажи мне лучше: кого больше – живых или мертвых?! Ну скажи: кого?!
– Ты украл чужой вопрос, Безымянный.
– Знаю! А откуда знаю, не знаю! Это спросил Искандер Двурогий у нагих мудрецов из страны Синдху! Смешно: мудрецы – с голой задницей! Чтоб мудрость лучше отсвечивала…
– И что ответили мудрецы Искандеру?
– Живых больше, ответили задницы; мертвых не существует. Представляешь, Ожидающий: мертвых не существует! Совсем! Ты мне веришь?
– Верю.
– А задницам?
– И задницам верю. Особенно голым.
– Где мой пенал? Где мой пенал, я тебя спрашиваю?! Мне просто необходимо это записать в твоей книге: мертвых не существует! Заглавными буквами! Где мой… а-а, вот он! Где книга?!
– Перед тобой.
– А я пишу! Е рабб, я пишу! Вот: «Мерт… мертвых не существует!» И еще: «Пусть враги стенают, ибо от Багдада до Магриба петь душе Абу-т-Тайиба, препоясанной мечом!» И еще: «Где ты, жизнь Абу-т-Тайиба, где вы, месяцы и годы? Тишина. И на коленях дни последние стоят». И еще…
Безымянный отшатнулся.
Опьянение талой водой оплыло с него, исступленные сквозняки продули сознание насквозь; сейчас он мог только стоять и смотреть, как на белизне книжной страницы, испещренной его записями, проявляется новый текст.
Алиф, лям… штрихи, точки, завитки…
И еще: