Я побежал к «сузучке», достал сачок и понёсся обратно. Капа знала о моей слабости, поэтому смотрела на меня не как на идиота, а с некоторым снисхождением.
Минут через семь, проведённых в комических прыжках (жуки были вёрткие, летали довольно высоко и не хотели спускаться), я изловил-таки пару самцов с растопыренными усами. Поймал бы и больше, но одолели комары.
Вернувшись к костру, я показал Капе добычу.
– Ой, – сказала она без выражения и добавила: – Ужас.
Порой, когда я показывал Оле особо злодейского вида жука, она тоже говорила «ой», но это так, для порядка, чтобы сделать мне приятное. На самом деле лютка понимала, что к чему, – именно она заметила, что Smaragdesthes smaragdina похож на фиолетовую фасолину, что у колорадского жука походка Чарли Чаплина, а мускусный усач пахнет, как царица Савская. Но Капа, кажется, и впрямь думала, что это чёрт знает что, а не перл творения. Стоп. Никакой рефлексии, никаких мыслей о... Только смотреть и видеть. Только видеть и называть увиденное. Это – настройка.
Сунув жуков в морилку, я вернулся к водке и уже порядком остывшему чаю.
Тёплый вечер незаметно перешёл в такую же тёплую ночь. Внутри мягко ворочались забытые, оставленные где-то в детстве чувства. По ночному июньскому небу ползали облака и, как амёбы, размножались делением.
Когда водка кончилась, мы, отказавшись от ночного купания в ледяной реке, сразу нырнули в палатку.
Капа была в ударе. Вот только... Зря она говорила о любви. Понятно, что так принято, но всё равно – не стоило.
3
День первый.
Утро выдалось ясное, жемчужного цвета, с лёгкой дымкой. Деревья бросали длинные тени. Пока я, бреясь, рассматривал этот перламутровый Божий свет, в голову мне пришла крамольная мысль: Бог допускает присутствие в мире всех случающихся с нами бед и сволочных неприятностей по той же причине, по какой солнце позволяет быть тени. А позволяет оно ей быть потому, что ничего о тени не знает, поскольку не в силах её увидеть, как ни изворачивайся.
Капа спала. Я решил развести костёр и тут заметил чайку.
Это была странная чайка. Летая над густым кустом лозы, она то и дело неловко, с усилием зависала на одном месте, потом пикировала в листву, что-то выхватывала клювом и взмывала вверх.
Не в силах совладать с любопытством, я подошёл к кусту и оглядел его – лоза как лоза. И только присмотревшись, я увидел, что куст был буквально усыпан скрывающимися за листьями майскими хрущами. Они, бестии, схоронились тут до следующей распутной ночи, а чайка... Никогда прежде я не видел чаек, кормящихся жуками.
Набрав впрок – чтобы больше на них уже не отвлекаться – пару дюжин табачных, подёрнутых белёсой пыльцой хрущей (в таком количестве они стали неприятны и производили угрожающее впечатление), я вернулся к костру.
Тут как раз из палатки вылезла Капа. Она была голая и щурилась на солнце, которое слепило всё на свете, кроме тени и того, что в ней кишило. Вид у моего настройщика был очень соблазнительный, и Капа, по лицу которой блуждала невесть откуда взявшаяся распутная улыбка, определённо это понимала. Я подумал немного и сдержался. Вот Оля... Стоп, зараза.
В Порхове добрали кое-какой провизии и купили Капе банановое мороженое. Пока она его уплетала, я отыскал колонку и напоил водой опустевшую накануне шестилитровую пластиковую бутыль.
Дальше решили ехать через Локню на Великие Луки. Собственно, мне было всё равно куда – такого чувства свободы я не испытывал, пожалуй, со студенческих времён, когда, выйдя из дома в булочную, в итоге можно было оказаться в Москве, Новгороде или посёлке Кочетовка.
Дорога за Порховом начала петлять и обросла разнообразными деревеньками. То есть теперь нам встречались как большие сёла с краснокирпичными церквями, так и задумчивые селения, которые в сомнении решали: опустеть – не опустеть. А попадались и такие, что были короче собственного имени – пока Капа произносила схваченное с дорожного указателя название, деревня успевала кончиться.
Обедали в Великих Луках. Едальня называлась «Расстегайная». Там и впрямь подавали вкуснейшие расстегаи, правда, они почему-то были наглухо застёгнуты, как кулебяки, но всё равно оставили по себе самое благоприятное впечатление. Я съел две штуки – с сердцем и с курицей, – хотя каждый был размером с ботинок.
Отсюда решили отправиться в Жижицу, чтобы осмотреть усадьбу Мусоргского.
На выезде из города немного поплутали, но в конце концов выбрались на шоссе Москва–Рига. Дорогу расширяли и накатывали новое покрытие – на следующий год здесь, вероятно, уже будет автострада с тремя полосами в каждую сторону. Страна вбивала свалившиеся на неё деньжищи куда угодно, в том числе по-умному – в дороги. На востоке прокладывали сразу три новые транссибирские магистрали – две автомобильные и чугунку, а тут в темпе обустраивали федеральные трассы, громоздили развязки, тянули объездные и приводили в порядок местные стёжки-дорожки. Россия обновлялась – повсюду слышались удары топора и визг пилы, запах извёстки и гудрона. Россия весело ковала себе будущее...
Чуть не проскочили поворот на Жижицу.
Воздвигнутый в чистом поле памятник великому композитору был огромен, мрачен и не предвещал ничего хорошего даже на фоне безоблачного синего неба. Так и вышло: ворота музея-усадьбы автора «Хованщины» затворились перед нашим носом. Из таблички на створке следовало, что музей открыт для посещения лишь до 17:00. Вот к нам и вернулось время.
Расспросив двух белобрысых шкетов с удочками про здешние места, я объехал кру?гом Жижицкое озеро и по заросшей травой дороге вкатил на далеко вдающийся в него лесистый мыс. В паре мест, где были удобные спуски к воде, уже стояли палатки и машины с псковскими номерами. Пришлось проехать на самый конец мыса и занять единственный пригодный для стоянки пятачок.
Прибрежная полоса воды заросла кувшинками и тростником, так что дно здесь, скорее всего, было илистым, но мы всё равно остались довольны. Полянку, где я разбил палатку, окружали дубы и осины, ближе к воде их сменяло ольховое чернолесье, а самый берег обступили плакучие ивы. Из-под ног то и дело выскакивали жирные лягушки. Комаров здесь тоже было порядком. Впрочем, ещё в Порхове я купил несколько ароматических пирамидок, которые, будучи воскурёнными в штиль, отпугивали кровососов в радиусе пяти метров.
Пока собирали валежник, я поставил две ловушки на жужелиц (пластмассовые ведёрки из-под майонеза, вкопанные вровень с землёй), бросив в каждую по кусочку ветчины, – одну на краю поляны, другую в низинном ольшанике. Ловись, проворная живность, ловись большая и маленькая...
Капа почистила картошку. Дождались, когда закипит вода, и, оставив на огне рокочущий, как дальний гром, котелок, отправились купаться.
Дно и впрямь оказалось немного топким, но за полосой тростника появился песок, а потом ноги и вовсе потеряли опору. Вода была тёплой и, если потереть мокрые ладони, шелковистой на ощупь.
Ужинали картошкой с тушёнкой и под это дело ополовинили трёхлитровый пакет сухой молдавской «Изабеллы». Благо никто не мешал – воскурённая ароматическая пирамидка худо-бедно работала.
Мы скатились южнее Питера по меридиану всего километров на пятьсот, но ночи здесь уже перестали быть белыми. Поговорили об этом. Потом немного погуляли среди лягушек и комаров, после чего я полакомился Капой. Надо признаться, не только в психотерапевтических целях. То есть я испытал наслаждение. А как, собственно, ещё? Иначе вся настройка не впрок.
Если я скажу, что не вспоминал в это время об Оле, я совру. Вспоминал. Вообще она ночью не выходила у меня из головы, без конца повсюду воображаясь / мерещась. И потом... Оля всегда засыпала легко и беспечно, точно котёнок, а Капа беспрестанно крутилась, ворочалась и шебаршилась, как ёж. Ко всему Оля мне ещё и приснилась. Сон был из тех, после которого порядочные люди обязаны жениться. Стоп.
4
Утром, толком не проснувшись, мы снова сделали это. Капа истекала такой обильной влагой, что её музыкальные охи и стоны то и дело расцвечивали звуки, достойные вантуза Георгия Владимировича, семнадцать лет не знавшего упокоения. Чистый дребездофонизм.