залеплены паутиной.
«Подожди, — попытался он успокоиться, — когда-нибудь они ведь приедут из Америки… А действительно, когда они приедут? Через месяц, не раньше… Кошмар!»
Мысль о месячном заточении в одиночной камере едва не лишила его рассудка. Месяц! Целый месяц в холодном подвале среди банок и склянок. И в темноте. В фонарике батарейки на ладан дышат. А спать на чем? На полу, на чем же еще… Хорошо, тулуп догадался надеть. А ведь кто-то там наверху знал, что с ним произойдет, набросил на плечи тулуп, в руки вложил отвертку и фонарь. Помереть не помрет, но помучиться придется долго.
От досады он чуть не завыл. Самое обидное, что о нем самом и хватиться некому. Бывшая жена давно с другим Иваном живет, сын раз в полгода объявляется. А эти по Америке раскатывают, с восточного побережья на западное.
А может, все же удастся выбраться? Михалыч пошел вдоль стены, ощупывая каждую кирпичину.
Через час он убедился, что кроме вентиляционного отверстия под потолком другого выхода из подвала не было. Но и отдушину ковырять нельзя, завалит ее землей — задохнется.
Михалычу вдруг нестерпимо захотелось писать. Новая волна ужаса накатила на него — не хватало околеть среди собственных испражнений. Он принялся лихорадочно рыться среди корыт и банок, однако ничего подходящего под руку не попадалось. Тогда Михалыч схватил корыто с огурцами, вывернул их на пол и помочился в него. Стало намного легче.
«Ну вот, параша есть, — осмотрелся Михалыч. — Не зря умные люди говорили: «Лечи, Михалыч, простату». А чем парашу накрыть?»
Он расчистил угол, оттащил туда корыто, примерился. Сойдет. Не до жиру, быть бы живу…
Теперь надо определиться со жратвой. Хорошо, что Татьяна не успела засолить огурцы с помидорами. На одних соленьях и вареньях недолго и язву заработать. А кто тебе сказал, что ты ее и так не заработаешь? Эх, Михалыч, кой черт тебя понесло в подвал? Сидел бы сейчас дома, попивал бы водочку, колбасой закусывал. А все оттого, что в чужой руке всегда толще. Вот теперь поживи, как Робинзон. Тому, правда, полегче было. Во-первых, остров с теплым климатом, во-вторых, барахло с потонувшего корабля, в-третьих, попугай с Пятницей. А также козы, колосья, орехи кокосовые…Нет, Робинзону было намного лучше.
«Погоди, погоди, — остановил себя Михалыч, — он ведь на всю жизнь засел на острове, а тебя через месяц выпустят. Стыда, конечно, не оберешься, участок с домом придется продать. Лысая акула потому и поставила пружину, что знала… Неужто и вправду знала? Генёв хренов».
Михалыч вздохнул и полез в другой угол готовить себе гнездо. Что человеку остается делать в кромешной тьме, голодному и замерзшему? Ничего, кроме как спать, спать и спать.
«Господи Исусе Христе, сыне Божий, спаси и помилуй мя грешного…»
Через две недели корыто заполнилось испражнениями. Михалыч и не предполагал, что из него извергается так много отходов. Правда, освободилось второе корыто, потому что огурцы Иван Михалыч жевал с утра до вечера. Огурцы да помидоры. Закусывал иногда грибами, но ведь опята с рыжиками именно закуска, а не еда. Нальешь стопарик, опрокинешь, сверху грибком. Но главное в еде — хлебушек. Он уж и снился Михалычу, и грезился, представал в разных видах, от каравая до сухой корочки. Да, первейшая человеческая еда — хлеб, Михалыч в этом убедился окончательно, но легче ему от этого знания не становилось.
От малой подвижности Михалыч опух, зарос клочковатой бородой — а бороды он не носил отродясь, и мысли в его голове копошились такие же квелые, как и его ползанье по подвалу. В первые дни он еще гоношился, лазил с отверткой к потолку, пытался отжать защелку, — не получалось. Начал делать подкоп, нагреб в углу кучу влажной земли, — тоже бросил.
Как и следовало ожидать, на третий день отказали батарейки фонарика. Сверху из отдушины брезжила полоска света, но была она столь слаба, что разглядеть при нем содержимое банки не представлялось возможным. Михалыч жил на ощупь, показалось ему, что он совсем ослеп под полом, превратился в крота, тычущегося по углам, куда-то ползущего, жующего больше по привычке, чем по необходимости. Но главное, что досаждало Михалычу — это запах из корыта. Он преследовал его наяву и во сне, им пропитались не только предметы и одежда Михалыча, но и сама его плоть, и слезы, катящиеся из глаз, были аммиачными.
«Каждому воздастся по грехам его, — тоскливо думал Михалыч, — и каждый соберет урожай с нивы, им возделанной. Откуда эти слова берутся? Оттуда, милый, откуда все мы взялись. Из тьмы выходит человек, во тьму возвращается. Тьма — единственная и настоящая владычица мира…»
Донимал его и могильный холод подземелья, равномерно охватывающий, сдавливающий тело со всех сторон. Спасали тулуп с сапогами, которые он надел, конечно, по указке свыше. Да и сентябрь, вероятно, выдался теплый. Пойдут дожди, тогда и окочурится, если не всплывет лысая акула. Должна всплыть, не за политическим же убежищем рванула она в Америку. «А если ее в тюрьму посадят, как Бородина? — ужаснулся Михалыч. — Ведь все они вор на воре, любого сажать можно, от мэра до премьера. Тогда одна Татьяна вернется, от огорода она никуда». Да, надежда была только на Татьяну.
Михалыч иногда плакал от жалости к себе, к прочим людишкам, живущим на воле и не понимающим, что есть на самом деле воля. Свобода действия! Захотел выпить вина с товарищем — пожалуйста. На футбол сходить, на котором не был лет тридцать, — можно. Закатиться к Зинаиде, покинутой им прошлым летом, — не возбраняется. Единственное, чего не надо было делать — это лезть в мышеловку за сыром. Вот она, истина в последней инстанции — умение управлять желаниями. Хочется тебе в подвал, заваленный окороками, а ты не моги. Тем более, что и окороков в этих подвалах нету. Были когда-то, да сплыли.
Михалыч вздохнул и захрустел огурцом. Подлая акула, небось, сейчас мясо жрет. Или ананас. Чем они там в Америке кормятся? Гамбургерами, чисбургерами, сэндвичами и поп-корном? Странно, но ничего из этого Михалычу не захотелось даже сейчас. Мяска бы тушеного с картошечкой, вареной курочки, жареного карпа. Еды простой, но здоровой.
Он сел, нащупал банку с компотом, попил. Конечно, сразу захотелось писать. Первое время он сколько мог терпел, потом перестал. Терпи не терпи, а физиология свое возьмет. Он подполз на коленях к корыту и помочился.
Интересно, какое число на воле? И какое время суток?
Да что гадать. Лучше посмотреть на доллары. Вернее, пощупать их. Глазами он ничего не видит, но знает, что в железной банке, обнаруженной им среди рухляди, акула прятала «зелень». Много «зелени», тысячу хрустких бумажек. Открыв клад, Михалыч не поленился, пересчитал деньги. Ровно тысяча купюр. Состояние! А вот он может взять и подтереться ими. Правда, бумага жесткая, наши деньги помягче будут. Но наши никто и прятать не станет.
Михалыч открыл банку и засунул в ворох бумаг руку. Нет, легче не стало. Чужие деньги не согревают.
Из отдушины послышался шорох. Михалыч нашарил черенок лопаты и подтянул к себе. Крысу, время от времени наведывающуюся к нему в подвал, он ненавидел так, как никого в своей жизни. Конечно, у него бывали враги: секретарь парторганизации в автоколонне Зыков, хранивший на него папку с бумагами из вытрезвителя и прочими подобными документами (кстати, куда эта папка делась?); президент Ельцин; теща. Но лишь здесь, в темнице, он понял, сколь сильна бывает ненависть к живой твари. Однако и крыса эта была, вероятно, особенная, посланная ему во испытание, а может — и в искупление всех его грехов, прошлых и будущих. Во-первых, ему ни разу не довелось ее увидеть, хотя ощущал он ее столь явственно, что схватывало живот и немели руки-ноги, когда она сидела где-то рядом. Во-вторых, крыса нисколько его не боялась, дожидаясь момента, когда можно будет впиться ему в горло мертвой хваткой. Из-за этого Михалыч теперь спал урывками, подхватываясь в тот самый миг, как крыса подкрадывалась к нему и изготавливалась к броску. Причем, он всегда слышал, когда крыса вылезала из отдушины и тяжело спрыгивала на пол, и ни разу не замечал ее ухода. Часами он сидел на лестнице с черенком лопаты на изготовке, но крыса была гораздо терпеливее его. К тому же, она пожирала огурцы, Михалыч не раз натыкался на разбросанные огрызки, но изгнать ее из подвала раз и навсегда он не мог.