уголок — очертания паруса. И невеста тебе, сударь, наречена. То ли Марфута, то ли Анюта. То ли чернява, то ли белеса… — Шут показал язык, нырнул под одеяло. — То ли для умника, то ль для балбеса.
В этом гадании не было ничего непостижимого. Кем же еще быть ученику Морской академии? И невеста — кому она не наречена? И все же какое-то колдовство таилось в быстрой скороговорке карлы, в его скоморошьей перемене настроения.
— Теперь, Василий, мне погадай.
— Я не знаю как.
— А как знаешь гадай.
Удивительный человечек! Так хотелось сказать ему что-то приятное, ободряющее, счастливое!
Вспомнилось, как человеческий возраст определяла Савишна. Семидесятилетнего старика называла — седый; восьмидесятилетнего — желтый; девяностолетнего — младенцев смех; столетнего старца — господи, помилуй.
— Жить вам, Гаврила Иванович, до годов господи, помилуй, до веку. А как выздоровеете…
— Что тогда?
— Малый торт приготовят. Только для вас одного. Скажут — ешьте на здоровье.
— Ты добр, человече. Торт на одного человека…
— Царь Петр Первый наградит вас, — торжественно возгласил Прончищев, — адмиральским бантом.
Шут не принял таких милостей — ладонью отодвинул слова Василия. И был бы не царским затейником, когда бы не изобразил самую дурацкую физиономию:
— Хотя знал адмиралтейских служителей, кои были шутами.
Прончищев сказал, что в жизни только раз встретился с настоящим капитаном — Берингом.
— Ну, Беринг — кто его не знает? Ни перед кем не пресмыкается, за чинами, как иные, не бегает.
Упоминание о Беринге неожиданно преобразило шута. Лицо его посерьезнело, отбросил свои шутки-прибаутки.
— Ах, Вася, Вася! Много чего я видел. Разве все расскажешь?
И заговорил о том, что, видимо, было ему близко, о чем думал постоянно.
— Правды, Вася, никто не любит. (Он уже не называл Васю сударем.) Ни последний крестьянин, ни царь. Все молятся богу и святому Николе-угоднику. Но разно просят. Один — поместья, другой — довольства, а третий — заклятья на врага. Но мало кто о главном молится.
— А что главное?
— Остаться человеком, Вася. Попусту не прожить. Видишь, как просто.
— Ну вы-то, Гаврила Иванович, так и молились?
— Да, Вася. А прожил… — Карла махнул рукой. — Чего там говорить.
— Неужто недовольны жизнью? Царь любит, министры боятся.
— Пустое, Вася. Вот сейчас скажу тебе одну вещь — будешь хохотать.
— Право, не буду.
— Спасибо. Тебе первому скажу. Только не удивляйся.
А удивиться чему было. Кто б подумал — этот человечек, ростом с ребенка, гримасничающий, над всем потешающийся, баловень русского царя, всю жизнь мечтал… плавать. Моряком быть. Но кто такого возьмет на корабль? Для юнги и то неприспособлен.
Признание шута действительно поразило Прончищева.
— Но чем же вас так привлекала морская служба, Гаврила Иванович? Воевать на галерах? За чинами гоняться?
— Почему же, Вася, только воевать? Морскому человеку уготованы и иные службы. Это мы сейчас с янычарами да со шведами воюем. А придет время…
Гаврила Иванович как-то робко, по-детски улыбнулся.
— Вот я тебе, Вася, сейчас одну историю расскажу. Дивная история.
И рассказал.
Давным-давно царь Петр в одно из своих путешествий по Европе взял карлу. Приехали в город Амстердам. Там русский монарх встретился с бургомистром Витсеном. Были между ними разные разговоры — Петр I спрашивал, как Витсен управляет городом, доволен ли службой. Бургомистр — должность немалая. Отец города. Все тебе кланяются, все тебя уважают. Жизнь в достатке, в почете. Чего еще желать? А Витсен (мистер-бургомистер, как его весело назвал карла) совсем другими желаниями живет: тридцать лет — подумать только! — живет мечтою об открытии берегов Ледовитого океана. Переписывается с сибирскими воеводами, собирает самые малые, порою случайные, сведения о плавании русских мореходов, сочиняет главный труд о Восточной Сибири, чертит карты.
Надо ли говорить, как Его Величество царь Петр подивился такому признанию. Он тогда молвил бургомистру: «Да, дело наиважнейшее. Придет время, русские сами пойдут в северные неведомые просторы».
Свой рассказ Гаврила Иванович заключил такими словами:
— Как я еще раз пожалел, что вся жизнь моя ушла в шутовство. А был бы моряком. Да, господи…
Прикрыл глаза.
Прончищев тоже молчал. Бургомистр Амстердама, а мысли вон куда обращены. И почему-то было ужасно жалко Гаврилу Ивановича: так весело прожить при царском дворе, а, оказывается, нет в том радости.
Через несколько дней Прончищев покинул морской гошпиталь.
— Гаврила Иванович, пока вы хвораете, я буду приходить к вам все время. Батюшка деньги прислал, я вам яблочек и других гостинцев принесу.
— Так приходи. Гостинцев не надо, есть все у меня. Рад буду тебе всегда. Шагай… — И он ободряюще подмигнул. — Гардемарин. Морская гвардия.
В ближайшее же воскресенье, купив в лавке гостинцев, Прончищев помчался на Галерную.
Дорогу ему загородила траурная процессия. Ее возглавляли четверо священников. Голосил хор певчих. На дрогах, запряженных шестернею вороных коней, возвышался гроб, обитый черным бархатом. Попарно, держась за руки, за дрогами, как малые дети, шли карлики в черных кафтанчиках, обшитых флером. Процессию замыкала пестрая свита с самим царем Петром.
Все понял Прончищев с первого взгляда. Не хотел только поверить.
— Кого хоронят?
— Карлу царского.
На кладбище вошел в церковь, поставил свечу за упокой души Гаврилы Ивановича.
Стоял перед образами. Слез сдержать не мог.
Вечером впервые крепко поссорился с Челюскиным. Тот все не мог понять, чего это Вася горюет.
— Было бы о ком. Обыкновенный царский дурак.
— Замолчи! — вскричал Вася.
— Дурак — он и есть дурак.
Не помня себя, Прончищев соскочил с лежанки и крепко сжатыми кулаками начал молотить Семку.
Челюскин опешил, затем приподнял Василия и швырнул в угол горницы.
Прончищев, сжавшись на полу, дал полную волю слезам.
— Прости, — винился Челюскин. — Вась, прости…
ЧТО ТВОРИТСЯ НА БЕЛОМ СВЕТЕ