— Как невидимому богу в небесах?
— Как богу, — подтверждает Шайо.
— Назло больше не сниму шапки!
— Рехнулся? Хочешь, чтобы тебя били из-за такой глупой пустяковины.
— Может, и рехнулся, но снимать шапки больше не стану. — Чтоб доказать это, Шумич рвет свою новую шапку и бросает клочья в мусорный ящик. Черный, Рацо, Видо и Шайо суют шапки в карман. Бабич потерял свою еще в селе Беран, после залпа, когда пули четников просвистели у него над головой. Я свою, в целях самозащиты, оставил, чтоб меня не узнал Миланче, и все равно выхожу из павильона только в крайнем случае, предпочитаю оставаться в мрачных коридорах со стариками, сетующими на обобравших их до нитки албанцев. Чтобы как-то развлечься, я считаю еврейские имена, написанные на стенах и досках, и пытаюсь расположить их по алфавиту: Алкалай, Алмули, Амар, Арон, Барух, Бейосиф, Бени, Вениамин, Босковиц… Некоторые ставили год рождения и смерти, некоторые писали улицу, где жили, но большинство — только имена. Знаю, что они мертвы, и те и другие, но что-то переворачивается в моей душе или моем сознании: не оттого, что мертвы, обидно, что они живые мучались в ожидании смерти и видели, как мучаются другие.
«Смерть тиха и нема, — хвалю ее про себя, — и справедлива. Она одна лишь нелицеприятна, эта великая старая уравниловка. Даже пристрастная, она лишена возможности причинить боль или унизить. Она не сурова. Сурова жизнь, заставляющая царапать, резать, позорить и самому унижаться и брюзжать из-за пустяков. Она умеет обуздать не только голод, тоску, злонамерение и месть, но обмануть даже любовь и превратить ее в ненависть и злобу. Умеет всколыхнуть в нас радужные надежды, пусть они подобны тем гормонам, что весной пробуждают в ослепленных молодых животных любовные желания. Или вдруг поднимает людские массы не стремлением к грабежу, как обычно, а мечтой о царстве свободы — заведет их в неведомые пределы и давай травить псами страха, боли, голода, тоски и унижения, чтобы потом вернуть изнемогшими на круги своя, а то и толкнуть вспять. И так неизменно, начиная со Спартака до спартаковцев, старый Сизиф тщетно толкает камень в гору. Ленин — единственное исключение, но кому дано знать, почему история отступила от правила. А в общем, мир устроен до того мудро, что с этой его собачьей жизнью не порвешь до самой смерти…»
Потом я иду к картежникам — интересно наблюдать, как вертится, и притом насмешливо поскрипывая,
Вуйо Дренкович обязательный член какой-нибудь четверки. По его лицу не определишь, какие у него карты, и это дает ему явное преимущество перед другими — слава о нем растет, затмевая все прочие. Болельщики рассчитывают научиться у него выигрывать, чтобы потом жить безбедно. И они весело потирают руки, глядя, как он гребет деньги, и благодарны за то, что терпит их за своей спиной.
Наконец они все же ему надоедают, он отрывается от карт, замечает меня, и в его глазах вспыхивает радость. Болельщики с завистью на меня смотрят, когда он здоровается со мной. Его слава освещает и меня, когда он говорит:
— Пойдем-ка, Нико, поглядим на солнышко, пока не наступила ночь.
— Что-то неохота идти на солнышко. Пятна у меня.
— А у кого их нет? Если обращать внимание на пятна, всем бы следовало сидеть в катакомбах под землей.
— Там на дворе ходит один с палкой, и я вовсе не хочу, чтоб он меня заметил.
— Наверно, кто-нибудь из предателей?
— Не знаю, кто он, но от него не желаю и доброго дела.
— Пока мы здесь, ничего худого сделать он тебе не может, а потом — тем более.
И все-таки я надеваю шапку и закручиваю усы, чтобы как-то изменить выражение лица. Выходим. Солнце близится к закату. Шумич слоняется в безуспешных поисках дыры в заборе. Но все равно он гениален: если не нашел дыры — обнаружил другое чудо — палочных дел мастера, который не бьет палкой. Это довоенный мирового класса футболист. Благодаря футболу ему подарили жизнь, а потом и дубинку, но, когда приходится исполнять обязанности, он охотнее бьет ногой, чем дубинкой. У него еще два брата, тоже футболисты, и все наши.
— Уж не Бато ли Жуплянин?
— Он самый, тот, что в шляпе.
Когда-то, наверно, это была шляпа, но со временем она превратилась в измятый кулек неопределенного цвета. Под шляпой потемневшее, припухшее лицо, обросшее короткой жесткой щетиной. В нем сохранились едва уловимые черты чего-то знакомого. Глаза мутные, взгляд тупой, широкие плечи опущены. Я подхожу к нему из-за столба, к которому он прислонился, и после некоторого колебания спрашиваю:
— Ты Бато Жуплянин?
— Бато расстреляли, — отвечает он жестким голосом, словно каркает, показывая обломанные и выщербленные зубы. — Я его брат, Ацо.
— Старший?
— Нет, младший. Кажусь старшим? И не удивительно.
— Я учился с Бато в железнодорожной школе.
— Расстреляли Бато на Банице, полтора года назад.
— А ты знаешь Свето Младеновича из той же школы?
— Знаю: Свето погиб. И брат его тоже погиб, а отец расстрелян.
— А что с Брано Меденицей?
— И Меденица погиб, где-то под Крагуевцем.
Все это я предвидел и чувствовал, но, когда так уверенно и безапелляционно и таким скрипучим голосом преподносят известное как факты, во мне поднимается ненависть и подозрение, уж не причастен ли он к противному лагерю? Я молчу, а он по этому молчанию чувствует, как во мне закипает ненависть, и в свою очередь злобно рычит:
— Хочешь еще что-нибудь спросить?
— Знаешь ли что о Мине Билюриче? — скрепя сердце выдавливаю я.
— Такого я не знал.
— Он не железнодорожник, а студент.
— Погоди-ка здесь, я спрошу кой у кого, может, они знают, — и направился к павильону ремесленников, который выделялся своей плоской крышей и высоким шпилем.
Солнце заходит на равнине за Бежанийской косой, домишки на горе словно объяты пламенем. На ступеньках сидят четники из Ракиты и Равне Риеке — захватив усадьбы белопольских мусульман, они переняли их привычку кейфовать на закате. Сидят и диву даются, в какую историю попали. Не могут понять, какая муха укусила немцев, что они разоружили своих верных бойцов и затолкали в построенные для коммунистов клетки?..
На дороге, между двумя оградами, появляется молодой щеголь. Он идет, высоко задрав нос, это один из тех, кто презирает весь мир, кроме себя.
— Господин! — окликает его кто-то из четников. — Господин!
— Ты что, меня?
— Скажите там, в управлении или начальству, что среди нас, четников, затесались и прячутся взятые из тюрьмы партизаны и коммунисты. Пусть их отправят туда, где дубасят, чтобы не портили здесь людей!
— Говоришь, есть партизаны?
— Тридцать четыре человека, всех знаю по списку.