— Не удалось. Керенский потом за границей возмущался, что какой-то путиловский слесарь помешал ему разгромить революцию… Стратегия!
Они засмеялись. Степан поднялся, спросил:
— И с тех пор ты Антона Семенихина не встречал?
Терехов затоптал окурок папиросы и тоже встал.
— Пока не довелось. Может, в пылу штурма задела, окаянная…
Они прошли до запыленной на току молотилки.
— Но попомни, Степан Тимофеевич: придется нам еще не одну пару солдатских сапог истоптать, — сказал Терехов, прищуривая горячие цыганские глаза. — Революция не всем пришлась по душе! Возьми эсеров… То они раскалываются между собой, то к нам жмутся — в союзники, то против нас народ мутят. И людишки-то, посмотришь, — дрянь! Какой-нибудь там Клепиков… А пакостей не оберешься!
— Клепикова песенка спета, — возразил Степан. — Нам с теми придется повозиться, у кого корень глубоко в землю ушел, — с кулачьем!
— У всякого грешника — свой апостол… Говорят, сейчас в Москве на Всероссийском съезде Советов эсеровские вожаки будут домогаться отмены декретов, которые по деревенским богатеям бьют. Выходит, брат ты мой, корень у них один, только морды разные!
«Ишь ведь, как у него кругло получается, — с завистью подумал Степан. — Ну, если суждено вместе по военным дорогам ходить, то скучать не придется».
Глава девятнадцатая
Степан съездил в город и, посоветовавшись с Селитриным, организовал в Жердевке коммунистическую ячейку. Вошли в ячейку, кроме него, Яков Гранкин, солдатка Матрена Горемыкина и много сочувствующих. Даже такие домоседы, среднего достатка мужики, как степенный великан Роман Сидоров и многосемейный Алеха Нитудыхата, начали интересоваться общественной жизнью. Все чаще вылезали они из своих домов, заслышав под окнами голос весельчака Тараса Уколова, оповещавшего народ о сходе.
Деревенские сходы теперь стали многолюдны. Вопросы решались по-государственному, обдуманно и серьезно. И кулаки приутихли, сбитые с толку этими новыми порядками. Молча следили со стороны шушукались между собой, выжидали.
Поздно вечером, когда Степан возвращался домой, на дороге ждала Аринка. Она попадалась ему каждый раз на новом месте.
— Это ты, Степа? — окликала она дрожащим полушепотом.
— Я.
— Испугал насмерть!
Она шла рядом, тихая и покорная, заглядывая ему в лицо своими темными глазами.
— Знаю, — говорила Аринка, — ты лез огонь потушить… Смотрел на меня, а видел другую.
Степан, бледный, с повязкой поверх черных кудрей, шагал молча, не мешая говорить и не слушая. В эти минуты он, против воли, сознавал, что любит Настю еще сильнее и безнадежнее.
Глубоко трогали его рассказы жердевцев о том, как Настя, рискуя жизнью, вырвалась из деревни, чтобы предупредить бойцов продотряда о кулацкой засаде, а потом шла вместе с отрядом в атаку на окопы…
Однако, встречая Настю, он был сух и мрачен. Он ломал себя, сковывал чувство… Нет, он не доверял больше сердцу.
Однажды, вернувшись домой, Степан увидел мать, сидевшую в темноте на пороге. Ильинишна вошла в избу и зажгла лампу. Собирая сыну ужинать, она все время порывалась заговорить с ним и робела. Наконец морщинистое лицо старухи оживилось, в глазах мелькнуло что-то некстати резвое, молодое.
— Хоть бы заладилось у вас, Степан… Правда, об Аринке слава нехороша. Да разве угадаешь? Кто про Настю думал плохое? А ведь обманула…
Дремавший на приступке Тимофей заворочался и неожиданно поддержал Ильинишну:
— Верно, служивый… Полетал по чужбине, хватит. Надо жениться да остепениться. Всякая жизнь начинается с доброй свадьбы.
Степан перестал есть. Молча полез в карман за табаком. Он вспомнил, что у матери иногда появлялась на закуску ветчина, отец носил голубую сатиновую рубаху Афанасия Емельяныча… Аринка умело и не без успеха задабривала будущих свекра и свекровь.
Ночью спалось плохо. Степан ворочался на соломе, курил трубку. В печурке наигрывал сверчок. За окном вздыхала влажная после дождя темь. Словно огнивом по кремню, чиркала зеленая молния, и слышались дальние раскаты грома. В глухих, опутанных плетнями жердевских переулках лаяли собаки.
«Да… жениться и остепениться… Это старики верно говорят», — думал Степан, в то же время слишком хорошо зная, что после Насти не полюбит никого.
Чуть свет Степан оделся и вышел во двор. Посреди двора на чурбане сидел Тимофей и, обхватив крепкой пятерней обух топора, ловко выстругивал отточенным лезвием дубовые зубья для граблей.
— Доброе утро, папаша!
— А, служивый, не спится? Куда ты?
— Пахать с Николкой едем. Говоришь, полдесятины у нас за железной дорогой парует?
— Акурат полдесятины, — старик отложил в сторону топор, стряхнул с коленей кудрявые стружки и, сияющий от веселых мыслей, поднялся. — Пахать… Ух, благодать-то какая! Даже не верится, что мы взаправду этой землей владеем. Знатная, барская земля!
— Теперь наша.
— А плужишко чей? Петрак даст?
— Пусть попробует не дать, — с тихой злобой сказал Степан. — Николка лошадей из ночного не приводил?:
— Спозаранку примчался. У вас, я вижу, все как есть договорено. — И, не отпуская сына, заспешил: — Поеду с вами. Хоть душу на пахоте отведу. Да тебе и нельзя долго там оставаться: Жердевке нужен. Вот я подменю кстати.
На гумне Бритяка установилась подозрительная тишина, когда Степан с отцом шагали туда прямо через картофельные борозды. Было ясно, что на них смотрят хозяйские глаза, полные ненависти и страха, но смотрят тайком.
— Позови старшого! — крикнул Степан дожидавшемуся у конюшни Николке.
— Я здеся, — Петрак выступил из-под навеса, где стояли повозки, косилка, плуги. Огромный, бородатый, он успел за время болезни Афанасия Емельяныча приобрести солидную осанку, ходил брюхом вперед, и только в широко расставленных белесых глазах застыла прежняя диковатость.
— Парок хотели взметнуть, — поздоровавшись, сообщил Тимофей.
— Время, — бесстрастно кивнул Петрак. — Берите, что надо. Вы здеся все знаете… Вместе наживали.
Он повернулся и, не глядя ни на кого, ушел в избу.
— Видал, хитрый какой, Бритяково отродье! — зашептал Тимофей. — Совсем добренький… Даже признается, что вместе наживали.
— Признался вор, когда за руку схватили, — улыбался Степан, надевая на лошадей хомуты и прилаживая постромки.
Николка кидал из кладовки вожжи, кнут. Тимофей устанавливал плуг на волокушу.
К амбару прошла, картинно подбоченясь, Марфа. Грохнув дверью, вынесла в фартуке зерна, сыпанула курам. Двинула ногой в бок задремавшего Полкана, и тот взвыл от страшной боли.
— Змея! — Николка ожесточенно поскреб свою льняную макушку. — Собака ей помешала! Не знает, на ком зло сорвать… Подлая!
Вытащив из кармана сплющенный кусок черствого хлеба, недоеденный в ночном, мальчуган дал его обиженному псу и побежал за плугом.
За деревней воздух, был свежее и чище. Лиловые туманы медленно уползали с полей в овраги.