Встречные вербы и ореховые кусты стояли тихо, бестрепетно. И лишь телеграфные провода у железной дороги тянули свою монотонную песенку, убегая вдаль по хлебным просторам, через болотистые низины и темные леса. Паровой клин был уже черен. Лишь кое-где пестрели на нем, невспаханные загоны, заросшие красноголовым татарником, желтой сурепкой, вишневой кашицей воробьиного щавеля…
«Скоро управимся с этим делом, — думал Степан, осматривая поле. — У всех будет обработана земля, у каждого родится хлеб».
— Вот и наша метка, — указал Тимофей на ямку вправо от дороги. — Сворачивай!
Степан придержал лошадей.
— Ну, папаша, здесь татарник, что твой лес!
— Ха! Долго не трогали, разросся. Это к урожайному году.
Плуг сняли с волокуши. Щелкнув стрелкой, Степан опустил лемеха. Николка заскочил между лошадиными мордами, взялся руками за недоуздки:
— Но-о! Родные, трогай.
Острая сталь вошла в землю, захрустели травяные корни… Рыхло и глубоко, как рана, распахнулась первая борозда.
— Кажись, низко взял, сынок! — крикнул, поспешая сзади, Тимофей. Он шагал босиком по колючкам, не обращая на них внимания. — Крошку достает!
Степан перевел стрелку на один зубец выше, и за плугом потянулась черная, свежеотполированная лемехами слоина земли.
На втором круге Николка бросил лошадей:
— Э-эй, голуби, сами пошли; Братка, Чалую подстегни, не тянет.
— Благодать землица! — шептал Тимофей в восхищении. — Жирная, сытая. Ею, кормилицей, и человек живет, и скотина, и всякая ничтожная тварь пробавляется… Она родимая мать наша от сотворения мира, только богатеи обратили ее для нас в злую мачеху.
— Хорошо сказано, папаша! — Степан выдернул на повороте плуг из борозды, очистил прилипший грунт с лемехов, и в зеркальном блеске их заиграла небесная синева. — А вот чудно тоже: почему кучке лиходеев удалось над народом верха взять?
Старик высморкался. Помолчал наморщивая лоб;
— Тут, сынок, дело нечистое… Обманом да хитростью человека вяжут! Сперва к нему будто бы с сочувствием, с добротой, а потом — хомут на шею… Завсегда эдак! Помню, в голодный год князь Гагарин ссудил хлебушка мужикам… Ну, и терпужили за него окрестные деревни бессчетно, совсем как на барщине, до самой революции!
— Но если люди станут жить общим миром? Все за одного и один за всех?
— Ха! С миром, известно, другой разговор. Мир не ковырнешь пальцем, не запугаешь зайцем! Только, служивый, в каждом деле есть своя загвоздка…
Отец был еще далек от тех беспокойных мечтаний, которые влекли Степана днем и ночью в заманчивую будущность. «Добрая житуха наступает, — думал Тимофей. — Скорей бы молодец искал суженую… Внуков хочется дождаться. Верный корень — внуки! При них и умирать не совестно…»
— А рядом чей загон? — осведомился Степан.
— Огреховский.
— Да ну?
— Хорошо помню, что ему по соседству с нами выпал жребий.
— Почему же он не пашет?
— Все лежит. Сильно, видать, занемог… Крупная серая зайчиха выскочила на зеленый рубеж, стригнула ушами и пропала в розовато-молочной пучине цветущей гречихи.
Пахота шла споро и легко.
Упоминание о больном Огрехове расстроило Степана. Он все больше хмурился, обдумывая что- то.
Наконец передал вожжи Николке:
— Держи. Мне пора на деревню.
— Иди, твое дело такое, — одобрил Тимофей, всеми силами стараясь не выказать усталости. — Мы до жары половину загона решим. А после обеда, по холодку, остальное… Иди, не беспокойся.
Николка подстегнул Чалую. Придерживаясь за ручку плуга, отец замелькал по борозде голыми пятками. Вдогонку боком поскакали грачи, отбивая друг у друга червей.
Глава двадцатая
Не раз Степан собирался навестить Огрехова, но все откладывал, уверяя своих комбедчиков, что дядя Федор не сегодня-завтра появится в сельсовете.
— Да какая там хворь! — говорил Гранкин. — Поел чего-нибудь лишнего…
Матрена долго молчала, не решаясь высказать собственное мнение. Затем неожиданно обронила:
— Медвежья болезнь… Кулаков испугался.
— Ну вот еще, — возразил Степан, улыбаясь. — Нашла пугливого. Он один в кулачных боях полдеревни гонял.
— А видели вы его у Бритяковых амбаров? — спросила Матрена. — То-то, что нет! Он сразу почуял горелое и — в кусты…
Степан не придал значения словам Матрены, однако на сердце остался неприятный осадок. И чем дальше тянулась огреховская болезнь, тем сильнее и глубже волновали сомнения Степана.
Узнав на пахоте от отца, кому принадлежит соседний загон неподнятого пара, Степан окончательно встревожился. Он не мог даже вообразить, чтобы Огрехов, этот крепкий, работящий мужик, запамятовал о земле, отнесся к ней нерадиво. Значит, была основательная на то причина…
Федор Огрехов лежал на печи, задрав рыжую бороду и уставившись тусклым взглядом в потолок, когда отворилась дверь и вошел Степан.
— Здравствуй, дядя Федор! — Степан осмотрелся и, видимо, остался доволен, что застал в избе одного хозяина.
— Доброго здоровья… о-ох, — простонал Огрехов. — Ты, Степан?
— Я.
— Видишь, хвороба проклятая.
— Не поддавайся! Это не хвороба, а контрреволюция, ежели она советское начальство с ног валит! Держись!
Огрехов вымученно усмехнулся на шутку гостя, попросил табачку. Они закурили, украдкой наблюдая друг за другом.
«Вот кто меня зароет! — испугался Огрехов. — От него не утаишь, на три сажени в землю видит…»
…Он не пошел с комбедом вторично к Афанасию Емельянычу, забрался в ригу и оттуда в щелочку видел, как бежал Бритяк с лопатой к амбарам, как ударил Степана.
«Что теперь делать? Куда податься? — спрашивал он себя.
Порой казалось ему, что правильно было бы рассказать Степану о спрятанном в риге Бритяковом хлебе. Но Огрехов тотчас спохватывался.
«А не ищу ли я смерти? Ефим отца родного не пощадил, неужто меня Степан за эдакое дело пожалеет?»
Он решил затихнуть, притаиться, выждать время. Авось пронесет… хлеб спрятан хорошо…
— Держись! — повторил Степан, присаживаясь возле печки на приступок. — Пар я тебе, дядя Федор, подниму. Загоны-то наши рядом. Нынче пошлю за доктором.
— Не посылай, ради Христа! Обмогнусь и так. Чего нового на деревне?
— Эшелон с хлебом готовим к отправке в Москву. Грузим последние вагоны.