– Задай ему, дядя! – крикнул кто-то. – Соплёй рубани супостата, другого-то оружья у тебя не нажито!
– Дай срок, и пичка у меня будет, и фузея, да не как у этого, не отцовский снаряд, а свой. В том я вам слово даю.
– Во срезал! Егорий, глянь, а дядя-то казак хоть куда! Берегись, как бы не ты, а он тебя плёткой не отходил!
Боярич, верно, это его звали Георгием, тоже поднялся и, зажав пальцем ноздрю, длинно сморкнулся под ноги Семёну. Семён едва успел отступить в сторону.
– Но-но! – крикнул он.
– Не понукай, не запрягал, – боярич презрительно усмехнулся. – Ишь, раззодорился: куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй… Воротайся домой, деревенщина, покуда плёткой не погнали. Думаешь, если чужую кобылу свёл, так уж казак? Конокрад ты, цыганское охвостье, ворона загумённая…
В иное время Семён бы смолчал, но сейчас, при коне и оружии, обласканный прелестными речами и нюхнувший воли, терпеть мальчишеской дерзости не стал.
– Зато ты, пан хохольский, по всем статям казак хоть куда! – перебил он барчука. – Над всем войском Донским расширился, орла широтою превозмог. Гляди, как бы срака с натуги не треснула.
– Это… ты… мне?.. – Георгий раздельно выплёвывал слова, как бы не умея понять смысла. – Ты что сбредил, пёс? На дворянство лаяться повадно стало? Я ж тебя в мелкий клеск разотру…
– Тоже, Аника-воин! Смотри, как бы растиралку не оторвали! – ответил Семён под дружный хохот казаков. – А без этого дела от тебя одна шапка останется!
– Ну!.. – Георгий рванул с перевязи саблю. – Не быть тебе живу… Порублю пса худородного!
Вращая палаш над головой, Георгий надвигался вперёд.
– Не дури, Егор! – крикнул кто-то из казаков.
Семён стоял подбоченясь, рука на поясе, и словно не слышал, как гудит в воздухе стальная смерть. На губах плавала кривая усмешка.
– Брось саблю, молокосос!
Лица казаков переменились, люди вдруг поняли, что непригожая перебранка, начавшись смехами, кончится кровью. И не вмешаться уже, и не помешать: не выручить забавного дядю, возомнившего себя бывалым казаком.
– А-ах! – хакнул Георгий, обрушивая с маху сверкающую полосу венгерского палаша.
Казаки выдохнули разом, ожидая, как падёт, обливаясь кровью, порубленный мужик, один Ус поспел гаркнуть: «Геть!» – хотя уже ясно было, что не можно остановить убийственный удар.
Но в самое смертное мановение Семён вскинул пустую допрежь руку, и тонко запел, разгибаясь, индийский булат, шкрябнул по летящей стали, ажно искры посеклись.
В глазах боярского сына полыхнуло удивление, а через миг, когда ещё и ещё сшиблись сабли, когда рука почуяла, как яро и незнакомо бьётся лапотник, проснулся в душе страх, и затосковал Георгий.
– Будя! – крикнул он. – Пошутил я!
– Шутковал кот с мышью! – отвечал Семён, напирая вперёд.
Минуты не прошло, как вылетел клинок из ослабевшей боярской руки, упал в траву.
Семён разом остановился, саблю опустил, словно открываясь, а на самом деле оборону держа от потаённого ножика. Усмехнулся, глумясь над бессильем боярича.
– Слаб ты противу меня биться, неука! Винись теперь.
– Винись, Георгий! – подтвердил круг.
– Прошу… простить великодушно, – выдавил Георгий уставную фразу.
– Ну что с тобой делать, – сказал Семён. – Господь простит, и я прощаю. Да и ты за науку не серчай.
– Это верно, – произнёс атаман.
Подошёл ближе, глянул на саблю, которую Семён по-прежнему держал у ноги, спросил:
– Где саблей разжился, дядя?
– С арапских краёв вывез, – ответствовал Семён.
– Сабелька сера, а рубит бело, – тоном знатока сказал Ус. – И рубке там обучился?
– То в Анатолии, в янычарской школе.
– Знатно у тебя, дядя, по свету погуляно, – признал атаман и, крутанув знаменитые усы, гаркнул: – Как, молодцы, возьмём дядю в круг?
– Возьмём! – загомонили казаки. – Любо! Берём янычарина!
Один Георгий молчал, обкусывая губы, чтоб, не дай бог, не вырвалась на всеобщее поглядение слёзная обида.
Игнат Заворуй объявился на следующий день, пьяный и с жареным гусем под мышкой. Не иначе – промышлял по окрестным имениям. Жир с гусиного бока пятнал суконную свитку, но Игнат того не замечал.
– Здорово, манёк! – крикнул он, встретив Семёна. – И ты тут? Клёво! А я, вишь, на тырчке жорево слямзил… – Игнашка добыл из-за пазухи плоскую халявную бутыль с фряжским, – сейчас мы с тобой по такому случаю аридмахи приобщимся…
– Что-то я не пойму, – сказал Семён, – по-каковски ты это гуторишь?
– Ага, проняло! – Игнашка был донельзя доволен. – Это, манёк, не простой язык, а тайный, чтобы чужое ухо не понимало. Отверница называется. Мы, казаки, завсегда так говорим, когда надо втайне. Я на отвернице что угодно сказать могу. Вот, скажем, мешается у тебя под ногами какой-нибудь дурачок, и ты ему говоришь: «Добрый человек, отойди, ступай в избу». Как это будет по-нашенски?
– Мне откуда знать? – порадовал знакомца Семён.
– То-то и оно! А я ему скажу: «Лох клёвый, канай отседова, дуй до хазы», – он и отпадёт.
– Он просто не поймёт тебя – и вся недолга, – усомнился Семён.
– А вот ещё… – Заворуй, казалось, не слыхал Семёна. – Разъясни, что я скажу: «Декан киндеров атас пахан гирый».
– Десятеро мальчиков внимают старому отцу, – перевёл Семён.
– Да ну, тебе уже кто-то сказал!.. – обиделся Игнашка.
– Никто мне не говорил, – усмехнулся Семён. – Просто побродишь по свету с моё, тоже научишься тайные языки разбирать. Ничего в нём нет тайного – с каждого говора по словечку, вот и весь сказ. У торговцев на базаре тоже такой есть, даже слова не слишком рознятся, – утешил он Игнашку.
– А с чего им розниться? Вор и купец – друг другу родней братанов. А впрочем, бес с ними, – Игнат встряхнул гуся, к которому уже принюхивалась приблудная собачонка. – Пошли поседжоним, аридмахи набуксаемся. Аридмаха у меня клёвая, не кухторная, для себя боярин держал.
– Ну, пошли, коли так…
Минуло меньше недели, и от Москвы подошёл царский окольничий и воевода князь Юрий Барятинский со стрельцами, а с ним же солдатского строю полковник Матвей Кравков с подначальными людьми, урядниками и рядовыми солдатами, всего до тысячи человек. Не желая напрасного смертоубийства, воевода из Тулы выходить не стал, а отправил к Упову Броду посыльных, требуя от казаков покорства, возврата награбленного и выдачи беглых холопов вместе с теми казаками, что не издавна казакуют, а пришли на Дон после года семь тысяч сто шестьдесят девятого от сотворения мира. Остальным окольничий приказал, не мешкая, сниматься и идти откуда пришли, на Дон, понеже в полку им без нужды быть негде. Туда же, на Дон, заранее отправлено было жалованье казакам. Власти понимали, что воинским людям спокойней пропивать жалованную деньгу, чем ворованную. А что жалованье не на всех прислано, а только по старым спискам, так оттого среди казачества несогласие выйдет, что тоже нелишне.
Строгий приказ малость запоздал, возле Упова Брода казаков уже не было, и если обретался кто, так мелкие татевщики и гулящий люд, от которого пользы ни казачьему кругу, ни Сыскному приказу. Сам Василий Ус, почуяв недоброе, кинулся в Москву, просить царского прощения, а войско его, умножившееся за время стояния вдвое, спешно повернуло к Воронежу, где прежде было ему назначено место. Шли опасно и торопливо, отряжая во все стороны разъезды. Коней на ночь в поле не отгоняли, батовали здесь же, а то и просто кормили с рук и после недолгого отдыха спешили дальше. Под Воронежем разбили табор и принялись ждать вестей.