даже днем стали ходить в венгерский фильмофонд смотреть ленты Янчо, Ковача, Марты Мессарож. Венгерское кино произвело на Юру очень глубокое впечатление. Он много говорил о нем, анализировал, восхищался стилистикой. А события вокруг нас вдруг стали разворачиваться с пугающей быстротой. В Польше объявили военное положение...
От Алексея Николаевича, как всегда, – мощный поток жизни и... нежелание видеть ее трагизм и жестокость.
Что-то будет в Польше? Объявили военное положение, множество поляков мечутся на окраине Будапешта, на перронах вокзала.
Это – начало распада соцлагеря, а может, и Союза. Впрочем, этот труп будет гнить долго.
Дома – ничего хорошего. Баруздин успокаивает, обещает, что поставят роман в летние номера. Но необходимы поправки, уточнения.
Подруга рассказала мне, что как-то увидела Юру в те дни из окна автобуса. По улице тяжело брел бесконечно усталый, издерганный, немолодой человек. Шел, опустив голову, по улице Воровского. Юра шел из редакции журнала «Дружба народов» после очередного обсуждения. Но дома он не подавал вида, как ему тяжело. Только однажды обмолвился: «Если уж этот роман непроходной, то об Азефе и думать нечего».
Одно спасение – частная жизнь.
Когда-то, в то счастливое лето, когда Ю. В. читал мне только что законченного «Старика», ударили болезненно несколько фраз. И не поняла почему: то ли глухая, неосознанная боязнь потерять, то ли сила, с которой они были написаны. Но – врезалось.
«...Люди не доживают до старости, болеют, умирают, и помочь не может никто. Но помогать надо. Внезапно все разрушается. Но все равно надо... Теперь они будут долго страдать, долго бороться, надеяться до последнего, и этот... начнет погружаться в свою погибель, как в топь, все глубже, все безвозвратней, пока макушка не исчезнет в свинцовой зыби».
Были хождения по врачам, анализы, рентгены. Одна знаменитость определила совсем нестрашный диагноз и настаивала на нем. Другой смотрел как-то странно, будто прощально, а в поликлинике и вовсе не волновались – идет камень, обычное дело.
Я попросила в Секретариате Союза писателей разрешения поехать за границу, проконсультироваться – отказали.
Носила какой-то тетке в Четвертое управление французские духи и конверты, чтоб допустили к компьютерному томографу на обследование в «Кремлевку», – не позволили. С огромным трудом добилась разрешения на спецкорпус Боткинской больницы. Ждали консультации знаменитого хирурга; он катался на лыжах в горах и вот-вот должен был вернуться.
Однажды, приехав как обычно, увидела Юру у входа в корпус. Стоял бледный решительный, со своим неизменным большим коричневым портфелем. И сразу:
– Увози меня, я здесь не останусь.
И сколько я ни просила, ни молила вернуться в палату – ни в какую, наотрез. Оказывается, сосед по больничному столу сказал за завтраком:
– Слишком много здесь чернявых, кудрявеньких. Понимаешь, о ком говорю? – и посмотрел с вызовом.
– Понимаю, – ответил Юра.
Встал, ушел в палату, собрал вещички и вышел на крыльцо ждать моего прихода.
А хирург, возвращения которого мы тогда не дождались, был Валерий Степанов – друг Аксенова. Но это выяснилось спустя два года. А тогда он, говорят, бушевал: как могли допустить побег Трифонова, да еще при таких зловещих анализах?
И снова мы мыкались от одной знаменитости к другой. Ничего определенного. Приступы боли становились все сильнее, приходили все чаще. Решили добиваться консультации самого Н. А. Лопаткина.
26 февраля Юра по просьбе сестры дал интервью сыну ее подруги С. Таску. И там есть фраза, выдающая его душевную боль: слова о том, что роман «Время и место» «слаб в художественном отношении», впились занозой.
«...А ведь многие современники Достоевского, даже такие гениальные, как Толстой, Тургенев, не поняли «Бесов», считали роман художественно слабым».
Дата публикации «Времени и места» по-прежнему не уточнялась. Юра знал, что Сергей Алексеевич Баруздин – друг и делает все возможное, чтобы переломить сопротивление некоторых членов редколлегии. Но вся эта неопределенность, недомолвки отдавали горечью и унижением.
У Баруздина была одна замечательная привычка: слать авторам коротенькие, но ободряющие и теплые письма. Эти письма и были единственным обезболивающим для Юры.
Потом вдруг все решилось в несколько минут. Рентгенолог, профессор Перельман, сказал, что необходима операция. Немедленно. В почке не киста, а опухоль. Разговор был в кабинете профессора, он показывал мне что-то на снимке, рядом стоял профессор Кулаков.
А Юра был в коридоре. Кто-то из врачей узнал его, и они, стоя у окна, о чем-то говорили. Помню, как этот человек осекся и отскочил, когда мы вышли из кабинета и он увидел мое лицо. Юра стоял спиной. Ему мы решили не говорить. Просто нужна операция.
26 марта Н. А. Лопаткин сделал операцию и удалил почку. Прогноз был плохой, но не безнадежный (как всегда). А 28 марта Юра умер мгновенно от послеоперационного осложнения – тромбоэмболии легкого. В этот день Лопаткин предписал ему встать и сделать несколько шагов по палате. Ждали обхода.
Утром Юра побрился, что-то поел и взял «Литературку» за 25 марта, где было опубликовано интервью с ним. В этот момент оторвался тромб и убил его.
В больницу Юра взял читать Эдгара По.[282] И до сих пор в его портфеле, с которым он почти не расставался, лежит все, что он собрал перед отъездом в больницу. Там есть швейцарский перочинный ножик со множеством маленьких лезвий, очки, бритва, письмо из итальянского издательства «Риунити», открытка с репродукцией картины из Будапештского исторического музея: изображение конного лучника из бывшего солдатского города (н. э., начало II века). Там и томик Эдгара По, автора, о котором Юра как-то сказал: «Это – прозрения, прорывы в другие сферы».
Закладка на странице 29-й. Рассказ «Без дыхания».
Вверху эпиграф: «О, не дыши!»
Две последние записи в дневнике. 22 февраля. Воскресенье. На субботу и воскресенье я забрала его из больницы домой.
Оля когда-то сказала о... что в общении с ней пробуждаются самые дурные чувства и качества души. Да, такие люди есть. Роберт Кон у Хемингуэя в «Фиесте». У меня тоже есть такой человек. В общении с ним я становлюсь другим: мельче, хвастливым, говорю о своих успехах и достижениях. Вчера, когда гуляли, Оля ушла вперед, чтоб не слушать меня [. . . . . .] Всю жизнь он стриг крыжовник и выдавал за виноград. [. . . . . .]
Боюсь за нее. Если она останется одна с ее странным характером: смесь практичности и почти детской доверчивости – ее заклюют. Не простят ничего, даже того, что не поздоровалась когда-то. И все, что предназначалось мне, – обрушится на нее.
Внизу нарисована книга, толстый том со странным названием