собирать цветы, сушить, сортировать, упаковывать в мешочки, складывать в ящики и грузить на приезжавшую за ними машину.
Поля были громадные, и мы работали с утра до вечера. В дождь ли, в жару — безразлично. Капо с дубинками присматривали за нами. Эсэсовцы тоже присматривали и пинали нас ногами. Мы были голодны, и потому нас ничуть не восхищало разнообразие окраски гладиолусов и желтые цветы «медвежьих ушек». Мы были очень голодны и, когда глядели на цветы, нам мерещились буханки хлеба, булки, сало, мясо, закуски…
Закусок, правда, у нас хватало — мы ели улиток.
Труднее всего было проглотить первую улитку, тошнотворную, скользкую. Но голод еще страшнее.
Улитки ползали по листьям и оставляли за собой серебристый липкий след. Они прилипали к пальцам. Нельзя было раздумывать и держать улитку долго во рту. Взял, подтолкнул языком, проглотил — и все!..
Вокруг плантации проходила так называемая Postenkette[40]. Эсэсовцы стояли на расстоянии десяти-пятнадцати шагов один от другого и следили, чтобы никто из нас не убежал. Если кто-либо переступал эту Postenkette, в него стреляли, и всегда без промаха. Для эсэсовцев это был неплохой спорт, потому что за каждого убитого они получали трехдневный отпуск. В рапорте значилось, что заключенный застрелен при попытке к бегству.
Чаще всех ездил в отпуск Готфрид Кунц.
Он стоял на Postenkette и ждал, пока к нему подойдет капо. Или подзывал его. Капо подбегал с шапкой в руке, вытягивался по стойке смирно и докладывал, что явился по приказанию.
— Мне надо ехать в отпуск! — лаконично говорил ему Кунц.
— Будет сделано! — поспешно отвечал капо, возвращался к своей группе и отбирал того из заключенных, который был ему не по нраву. То ли слишком худ, то ли слишком слаб, то ли нос у него слишком длинный, то ли похож на пугало, то ли жмется от страха. Капо вызывал его и подводил к эсэсовцу Кунцу. Там он срывал с головы заключенного шапку и швырял ее за Postenkette. А потом колотил несчастного палкой и орал:
— Беги за шапкой! Живо!..
Попадались такие, что послушно бежали, а бывало, иной отказывался бежать. Тогда капо колошматил его палкой до тех пор, пока тот смирялся. И тут Кунц вскидывал автомат, недолго целился и стрелял.
После работы товарищи везли на тачке труп застреленного, а эсэсовец Готфрид Кунц отправлялся в трехдневный отпуск в Мюнхен к своей жене Гильде и двум дочкам, Эрике и Ирмгарде. Это случалось не реже, чем раз в месяц.
Иногда Кунц стоял не на Postenkette, а наблюдал за работой заключенных. Примерно через неделю после нашего столкновения в бараке он подошел ко мне и спросил:
— Это были вы? Это вас я не стал бить?
— Да!
— Ага! А ты знаешь, почему я тебе не выбил зубы? — Он перешел на «ты», что противоречило уставу.
Я молчал.
— Молчишь? Так я тебе скажу! Потому что ты первый унтерменш[41] , который мне пришелся по душе!
Я по-прежнему молчал, но, как и в тот раз, смотрел в его чудесные голубые глаза и чуть усмехался.
— Иди со мной! Туда, за кусты! Иди первый! — сухо сказал он.
Я знал, что он меня не застрелит, и пошел. Кунц за мной. Он сел под кустом жасмина.
— Делай вид, будто работаешь! Чтобы никто не заметил, что я с тобой разговариваю.
Я стал неторопливо обрывать лепестки жасмина.
— А ведь я могу тебя застрелить! — сказал он ни с того ни с сего.
— Можете, но не застрелите!
— Почему? Я не ответил.
— Ты кем был до лагеря?
— Кельнером.
— Кельнер? Кто бы подумал! Кельнер!.. А ты смог бы кого-нибудь застрелить?
Я поглядел ему в глаза и сказал:
— Смог бы! — потому что думал о нем.
— Ты мне нравишься! Значит, если бы ты был на моем месте, а я на твоем, ты застрелил бы меня? Ну, скажи!
Я сказал, не задумываясь:
— Застрелил бы!
Эсэсовец развеселился. Задыхаясь от смеха, он выдавил из себя:
— Застрелил бы меня, как собаку?
— Как собаку!
Эсэсовец снова захохотал. Смеялся он долго. Играл автоматом, то и дело поворачивая его ко мне стволом и держа палец на спуске. Однако я был уверен, что он не выстрелит. В конце концов он успокоился.
— Ты мне нравишься! Бери сигарету и пшел работать! — сказал он и протянул мне портсигар.
— Спасибо! Не курю!
— Куришь, негодяй, только не хочешь брать у эсэсовца! Возьми, черт тебя подери! Возьми, ты мне нравишься!
Я взял у него сигарету и вернулся к своим. А он остался под жасмином. Товарищи, сгорая от любопытства, расспрашивали меня, чего хотела эта скотина, чего ему надо было, о чем я с ним разговаривал. Я все рассказал. Они недоверчиво смотрели на меня. Видимо, заподозрили, что я стал шпиком Кунца…
Война уже подходила к концу.
Журналист Карел Марек из златой Праги каждый день незадолго до окончания работы приходил ко мне и вручал свернутую трубочкой папиросную бумажку. На бумажке были записаны последние новости, сообщения различных радиостанций — московской, стокгольмской, мадридской, лондонской и подпольной французской. Я знал, что у Карела Марека был радиоприемник, но где он его держал — не знал. Никто в лагере не знал. Мне полагалось прочесть сводку и выучить ее наизусть, а бумажку разорвать и втоптать в землю.
В радиопередачах сообщалось о вещах, граничащих с чудом.
Разваливается «царство дьявола», как заявил заключенный священник из барака № 28.
Ежедневно и еженощно над нами пролетали — очень высоко — эскадрильи английских и американских бомбардировщиков. Небо было заполнено металлическим звонким курлыканьем, на голубом фоне поблескивали серебром бомбардировщики и тянули за собой белые полосы тумана, а возле бомбардировщиков увивались черные мелкие «москитто».
Небо было похоже на голубую лужайку, на лужайке паслись стельные коровы, а возле коров бегали пастушьи собаки, какие-то черные овчарки.
Иногда этакий «москитто» опускался по спирали, с воем пролетал над нами и снова взвивался в небо.
Немецкий «фляк» — замаскированная в лесочках зенитная артиллерия — стрелял по самолетам. Ночью огромные щупальца прожекторов выискивали их между звездами, а снаряды «фляка» вылетали по светящейся параболе и силились их нагнать. Бывало, сшибали и днем и ночью. Ночью подбитый самолет превращался в пылающий факел. И падал. Иногда он разваливался, и тогда отдельно падали крылья, отдельно фюзеляж, отдельно люди — либо уже мертвые, либо застрявшие в фюзеляже пылающего самолета, либо на парашютах.
Эскадрильи летели днем и ночью.
Чаще всего по ночам они летали на Мюнхен; это были так называемые массированные налеты. Наш