Связан, но с той ли? Наложил цепи на себя, на свою свободу, но те ли это цепи, самая тяжесть которых приятна? И являет ли собой она – то есть вы, Зина, – то предельное женское совершенство, о котором я так тщетно мечтаю всю свою многострадальную жизнь? Разве лучше нее – то есть вас, Зина, – никого в целом свете нет? И неужели эта и будет моей последней? А дальше? А дальше разве нет пути? Значит, всему, всему конец? Вам это понятно, Зина?
– Понятно-то понятно…
Она апатично вздыхает.
Шибалин пытливо поглядывает на нее.
– Но вам, конечно, Зиночка, нет оснований очень отчаиваться. Вы такая славная, такая интересная, вы так еще моло ды, что у вас еще будут встречи с мужчинами более интересными, чем я…
– Не успокаивайте, не успокаивайте, Никита Акимыч. Не надо.
В сторону, с беспредельным сожалением:
– И что я наделала! И зачем я так скоро ему поверила? Зачем целый месяц так откровенничала с ним? Всю раскрыл, обнажил, разглядел и – до свидания! Какой стыд! Стыд-то какой!
Шибалин, не сводя с нее искоса-настороженных глаз:
– Успокойтесь, Зиночка, успокойтесь! Не расстраивайте себя.
Зина внезапно овладевает собой, выпрямляется, глядит тверже:
– Не бойтесь, не разревусь…
Бросает на него новый – чужой, насмешливый – взгляд. Начинает нервно вздрагивать.
– Не обижайтесь, если и я выскажу вам правду…
– Наоборот, прошу!
– Видите что, невзирая на ваши литературные заслуги, на ваш талант и на прочее такое, я никак не могу признать вас человеком… как бы это выразиться, чтобы вас не обидеть, – ну, человеком нормальным, что ли… Вы очень, очень странный!..
Шибалин голосом философа-вещателя:
– Писатель, одержимый верой в мировое значение то одной своей идеи, то другой, не может быть не странным.
Зина с более открытой враждебностью:
– Можете придумывать какие угодно объяснения своим… ненормальностям, но поверят ли вам – это еще вопрос!
Шибалин прежним приподнятым и вместе могущественным тоном философа-трагика:
– Каждое утро, когда я просыпаюсь, я прежде всего говорю себе: 'Я призван совершить великое'. Какая женщина этому поверит? Какая женщина это поймет?
Зина:
– Значит, мне сейчас уходить?
Шибалин, возвращаясь к печальной действительности, ласковее:
– Выходит, что да, Зиночка. Чтобы не терзаться напрасно ни вам, ни мне.
– Вам-то что!
– Не говорите так, Зина!
– Вы пойдете себе 'знакомиться' с той, в сарафане.
– Возможно, что я пойду.
У пианино уже в несколько голосов:
– 'Мужья и девы, легко отныне вам будет пару отыскать…'
Зина недружелюбным взглядом смотрит издали на комсомолку в сарафане.
– И чего вы в ней такого нашли! Обыкновенная провинциалка, каких ходят по Москве тысячи! Вас прельщает то, что она хорошо поет?
– Не знаю, Зина, не знаю. Может быть, и это. Сейчас в таких деталях мне трудно разобраться. Одно могу сказать: мне всегда сулил счастье именно такой тип девушки, с таким выражением глаз…
– А может быть, вам нравится не тип этой девушки, а ее семнадцать лет?
– Зина, в вас говорит раздражение, злость. Это нехорошо.
Зина привстает, гордо щурит глаза, подергивает губами. Смотрит вбок.
– Ну вот что, товарищ Шибалин… Я ухожу, ухожу от вас навсегда… Но вы, пожалуйста, не возомните чего-нибудь лишнего… Не подумайте, что я увлеклась вами серьезно или что я безумно в вас влюблена… Нет! Это было у меня просто так, опыт, игра… И потом, мне хотелось поближе узнать, что вы за человек… Так что, пожалуйста, не подумайте, что я из-за любви к вам брошусь в Москва-реку… Пожалуйста, не подумайте! Прощайте…
Хочет сделать шаг, но еще на момент задерживается на месте. Вдруг со злобой, с приседаниями, с кривляниями, выкрикивает плачущим писком:
– Не брошусь в Москва-реку, не брошусь, не брошусь!
Со сморщенным лицом убегает.
XVIII
Антон Сладкий вместо звонка резко хлопает в ладоши:
– Товарищи! Тихо! Сейчас начнем! Участвуют все присутствующие в этом зале! Кто не спевался, тот все равно подтягивай, чтобы выходило погуще! Хор, становитесь потеснее! Пианино, давайте всем тон! Ну, тихо, начинаем.
Он дирижирует, остальные поют.
– 'Долой условности и предрассудки… Все блага жизни нам даны!'
Антон Сладкий и поет и кричит:
– Веселей! Веселей! Больше жара, пыла, подъема! Счастья больше! Ведь про любовь поете!
Пение ширится, захватывает весь зал. Кто вначале подтягивал только слегка, сидя за своим столиком, тот теперь уже стоит на ногах в энергичной позе и молодо, весело заливается полным голосом:
– 'Все люди братья, на всей планете нет незнакомых, нет чужих'…
Шибалин, увлеченный и словами песни, и музыкальностью исполнения, и невиданным зрелищем, глубоко волнуется и, сидя на месте, все чаще и все красноречивее поглядывает на комсомолку в красном платочке. Потом встает, идет прямо к ней, 'знакомится', долго держит ее руку в своей руке. Девушка вспыхивает и, смущением и еще больше неожиданным счастьем: неужели из женщин всей земной планеты Никита Шибалин останавливается на ней?
Дверь с надписью 'Библиотека' полураскрыта. Вера, при пав лицом к косяку двери, рыдает, Желтинский стоит позади нее и говорит:
– Я еще понимаю его. Он все-таки человек не первой молодости, и ему лестно проверить свою мужскую силу на девчонке. Но она-то, дура, чего лезет, на что надеется!
Зина сидит в дальнем углу зала за отдельным столиком, в одиночестве, в ошеломленно-окаменевшей позе и громадными глазами безумной смотрит в пустое пространство.
Солнцев, еще более пьяный, чем прежде, вкатывается задом наперед в залу, таращит непослушные глаза, приятно поражается хоровым пением всего собрания, подбоченивается, закидывает назад волосы и с блаженно сияющей рожей, приплясывая на месте, могуче и дико ревет, сразу покрывая всех:
– 'Стр-ра-да-тель мой, стр-ра-дай со мной…'
Антон Тихий, в галошах, с бледным лицом, пробегает через весь зал из двери, по пути несколько раз кружится вокруг одно го столика, спасаясь от преследующих его двух служителей, старого и молодого.
Антон Тихий:
– Товарищи, я не на собрание, я только в библиотеку!
Молодой служитель с протянутыми вперед руками, с оскаленными зубами:
– Все равно, товарищ, в галошах нельзя!
Старый, задыхаясь:
– Мы с этого живем!