Агамемнон навис надо мной горным кряжем:
– Прости нас, Одиссей Лаэртид, честнейший из ахеян. Прости за то, что усомнились в тебе. Завтра, при дележе добычи, ты можешь трижды попросить себе, что пожелаешь, сверх своей доли. Слово микенского ванакта: тебе не будет отказа ни в чем! Вожди! воины! Какой участи заслуживает коварный изменник?!
На границе хрупкого круга света, отбрасываемого костром и факелами, качнулась людская стена. Там уже долгое время собирались воины, наблюдая за происходящим.
Большинство – микенцы.
– Смерть! Смерть! – казалось, сама ночь откликнулась на призыв ванакта.
– Смерть!
Вокруг Паламеда разом образовалась пустота. Как вокруг прокаженного. Лопнувший пузырь, он остался один в освещенном круге, а кругом звучал, гремел, эхом отдавался безжалостный приговор:
– Смерть!
– Забить камнями!
И первый камень ударил в спину эвбейца. Паламед затравленно охнул:
– Несчастные! Вас обманули! Истина умерла раньше ме...
Следующий камень вбил крик ему в глотку вместе с передними зубами. Я не выдержал, отвернулся. Начинать надо с себя. Я вернусь. Воевать надо по-человечески. И все же, все же...
И все же я сделал это.
А если понадобится, сделаю еще и еще раз!
Груда окровавленных камней перестала шевелиться. Я подошел к Агамемнону:
– Ты обещал мне три любых награды при дележе добычи. Слово ванакта?
– Слово.
– Завтра уже настало. Вот мое первое желание: я хочу получить одного пленника-фракийца. Вон того, с раскрашенным лицом.
– Бери. Он твой, – пожал плечами Агамемнон.
– И еще. Что ты прикажешь делать с телом изменника?
– Отдать воронам. Собаке – собачья смерть.
– Ну и зря! – прогудел Аякс-Большой, возникая из-за плеча микенца. Из подмышки Большого торчал меч, пробив панцирь и войдя в бок по самую рукоятку, но Аякс не обращал на это никакого внимания. Ну, торчит себе – и пусть торчит. Мешает, что ли?
Я моргнул, и видение исчезло.
– Зря, говорю. Над телом глумиться: последнее дело. Похоронить его надо. По-человечески.
– Нет! – сухо отрезал микенец.
– Да, ванакт, – я поднял голову, потому что иначе мне было не заглянуть ему в лицо. – По-человечески. Паламеда похоронят, как подобает. Таково мое второе желание: отдай мне тело казненного. Твое слово, ванакт!
...когда тень Паламеда шагнула ко мне, мой Старик встал у нее на пути.
С копьем в руках.
Антистрофа-II
Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына...[32]
Вокруг меня бродят тени. Я отбрасываю их, словно нахожусь не в ночи, а в ореоле тысячи бродячих солнц; опытный борец, я отбрасываю их (...прочь! во тьму!..), но они возвращаются. Мне не достает сил, а им! – о, им уже не хватает места на террасе. Безутешный, невнятный шепот входит в мои уши шелестом листвы, ворчанием моря входит он, стрекотом цикад растекается во мраке. Каждое дуновение ветра – прохлада их рук, от которой озноб вдруг пробирает до костей; они – всюду. Ждут в теснине прошлого: убийственная долина Скамандра, волны Фароса, горький песок общины лотофагов, рощи Лация, мегарон моего собственного дома. Толпятся у хрупких перил настоящего, грозя сломать ненадежную ограду. И, наверное, искренне надеются остаться со мной в будущем.
Навсегда.
Мой Старик, рядом с ними ты выглядишь живым, – это всего лишь значит, что ты бессилен перед тенями теней. Перед моими неупокоенными воспоминаниями: дождусь ли покоя? дождутся ли покоя они?! Бессильно копье – тень копья, выдернутая тобой из тени-ребенка: с тех пор ты повсюду таскаешь за собой призрачное оружие... Увы, только я могу дать им вволю напиться жертвенной крови, вернуть на миг жалкое подобие жизни, или силой загнать в самый дальний закуток внутреннего Эреба, – чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать и не делать.
Иногда это удается. Иногда – нет. Так кто же над кем властен?! Вопрос, достойный безумца, каковым я и являюсь. Какая разница, если все они – часть моего
Смешно!
Можно ли свести с ума того, кто безумен от рождения?
Наверное, можно. Дважды безумец, тогда я при жизни стану рабом жаждущих теней. Заложником вечности. Может быть, перекроив правду на сотни ладов, вместо меня в мир придет иной Одиссей: