Услышав это сообщение от иерея, он раздраженно поморщился и перебил:
– Уважаемый отец Афанасий, эта сия, возможно очень кому-то интересная информация, для меня неинтересна. Если какое-то другое дело есть, я вас слушаю.
Отец Афанасий не обратил никакого внимания на резкое осаживание, странно как-то на генерала глядя, сказал тихим голосом:
– Во время исповеди я спросил Государыню, имеет ли она на вас зло. В ответ она заплакала и ответила, что, конечно же, нет, что ей жалко вас и просила меня молиться за вас…
Подобных слез, что текли из Царицыных глаз, иерей Афанасий в своей жизни не помнил; слезы текли в виноватую полуулыбку, замершую на ее губах.
– Нет-нет, что вы, – шептала она, – нет… Вспыхнуло было, когда все началось… Теперь погасло, все Господь погасил. И те солдаты, что грубят нам сейчас, охрана и те буяны за окном… они же хорошие, обмануть себя дали… Господи, как же жалко их. А за раба Божия Лавра сугубо молитву усильте…
Иерей Афанасий вздрогнул и отшатнулся: у самого своего носа (генерал был резко ниже) на него глядели злобно совсем другие глаза.
– Я не нуждаюсь ни в чьей жалости, господин священник! – прорычало из генеральского рта. – А тем более, в жалости этой…
Видимо, выражение лица иерея Афанасия столь резко изменилось, что теперь отшатнулся генерал. Отшатнулся он, конечно, зря: вряд ли бы иерей воспользовался своей богатырностью против худосочности генеральской, сан не позволял. Правда, в нервные времена в нервной обстановке можно и о сане забыть, контроль над собой потерять… хотя такая потеря и грозит потерей сана, а уж генеральской худосочности… Ой, и подумать страшно!
– Простите, – сказал иерей, – жалость нужна всем, а тем более от тех людей, кого я исповедовал. Мне очень тяжело исполнять просьбу Государыни, такого у меня не было: упоминаю о здравии ваше имя и… жуть подступает, тяжесть вдруг начинает давить, черный пепел вижу и смрад чувствую… Поделиться с вами хотел…
Услышав это, генерал вздрогнул, но и не более.
– И чем же я могу помочь вам, в ваших таких трудностях? – голосом, полным металла, спросил он иерея.
Вздохнул тот тяжко, пожав плечами:
– Вижу, что ничем… А на прием я к вам напросился вот по какому поводу. Государь просит вашего содействия, чтобы Владимирскую икону, главную нашу святыню, не отправлять с фронта. Это равносильно полному его развалу. Проще просто противнику фронт открыть, меньше жертв будет.
– Ну уж!.. – произнес генерал с легкой издевкой. – Уж как-нибудь… обойдемся.
– Нет, не обойдетесь. И никогда не обходились!
– Да, но я-то тут причем? – Все-таки от такой просьбы он немало растерялся. – Как я могу содействовать? Я же тут, а икона в Могилёве, там Алексеев хозяин.
– Так повлияйте на Алексеева, телеграфируйте ему. Ваше восхождение по службе, так сказать, предрешено новой властью.
«Ну что ты пристал ко мне, несносный поп?!» – читалось в изможденных бессонницей генеральских глазах.
Отец Афанасий поклонился, развернулся и вышел. И никуда теперь не деться, при исполнении просьбы Государыни, от видения глазами черного пепла и ощущения ноздрями удушливого смрада.
Глава 32
Студент-юрист, по партийной кличке Клещ (настоящее имя давно всеми забылось), за день трудовой устал как проклятый. Именно так он сам определил. А труд состоял в определении задач своим подручным по растаптыванию не символов, вроде гипсового двуглавого орла, а самой жизни старой, и выращиванию на ее обломках цветов новой жизни. Именно так он сам определил на собрании, длившемся пять часов. Вполне можно согласиться с первым определением, что от такого собрания вполне реально почувствовать себя проклятым. Завтра собирались начать жизненное топтание с цветочным посевом: ожидают эшелон «братишек», кронштадских и гельсингфоргских из Питера – и контриков потоптать, и посев в своих карманах, богами названных, цветочный произвесть.
Студент-юрист Клещ