опрокинул свое проклято-усталое тело на кровать, сладко зевнул и еще более сладко вытянул ноги, и вдруг его сладкозевнутое и сладковытянутое тело дернуло и затрясло. Он прыжком переменил положение «лежа» на положение «сидя», и его затрясло еще больше. Он вскочил на ноги, уже не сладковытянутые, и босые ноги пошли стучать чечетку по крашеному дереву и он заорал страшным криком, ибо из-под ног босых, чечетку бьющих, треск-хруст разлетался совсем не такой, как от битого гипса, и тем более, не так стучит пол крашеный. Кости трещали под босыми пятками, пятки жалили острые осколки, на пятках была кровь, не ясно чья: то ли из исколотых пяток, то ли из раздавленных костей. И крик снизу, ор пляшущего перекрывающий: «Больно!» И не остановиться, и во всем существе – ужас: вот сейчас сердце остановится… Но сердце не остановилось, он был скручен и положен обратно на кровать мрачным студентом-математиком, вместе с ним квартиру снимавшим. Мрачный математик сначала, естественно, оторопел, увидав пляску и услышав рев, которые разом выбросили его из постели. Но, математика, в отличие от юриспрудистики, наука сосредотачивающая, а не наоборот.
– Допился, гад!.. – именно с этими словами он запихивал юриста на кровать. – Доходишься ты в эти комитеты! Кто тебя сейчас в этом бедламе от белой горячки лечить будет?!
Сам математик (через неделю диплом защищать) в бедламе, так он сам определял текущие события, не участвовал по причине полного поглощения в свою науку, считая ее совершенно справедливо царицей наук и гордясь своей к ней причастностью. Ему было все равно кто правит, кто с кем воюет, кто и зачем устраивает бедламы и пляшет в них; он пребывал в абсолютной уверенности, что интегральные уравнения, коими он занимался, основа термодинамики и всего, что связано с электричеством, нужны всегда любой цивилизации при любых правителях, а бедламовские пляски рано или поздно сами собой упраздняться. «Сами собой» – понятие, мало вяжущееся с самой сверхточной в мире наукой, но мрачному студенту так казалось, потому что думы его были поглощены рядами Фурье. Когда же поглощенность была нарушена отречением и он слегка приочнулся от дум об интегралах, первое, что ему попалось из многочисленного потока сообщений о текущих событиях – это ругань в «Русской Речи» некоего Милюкова (никого из снующих в бедламе он не знал) по поводу разбазаривания Госсредств Царским режимом на строительство церквей, которых, оказывается, за время царствования Николая II, понастроили аж 15 тысяч! Ругаться в отличие от Милюкова, мрачный студент не стал, но цифре удивился. Удивился нерациональности затрат с точки зрения математики: сколько ж можно было вместо этого всякого рационального понастроить! Математический тренированный ум тут же другой подсчет выдал: да это же два храма в день! Предназначение храма как дома для молитвы он за интегралами еще не забыл, но от всего, что в нем происходит, был дальше, чем до астрономического Солнца, до которого свет с предельной в мире скоростью восемь минут тащится.
«Для кого – астрономическая ближайшая звезда, а для кого – Сол-ны-шко! И горе тем, для кого понятие «астрономическая звезда» доступнее «Сол-ны-шка», жизнь земле дарующего!..» – эту фразу он услышал от настоятеля их университетского Татьянинского храма совсем-совсем недавно, когда бедлам сменил уже собой Царский режим. Он забрел на философский диспут в Малом зале, забрел случайно, думая об интегралах. Весьма долго, сквозь таявшие интегралы, думая, куда же он забрел и что это за сборище такое крикливое? Сборище – диспут, имело вывеску: «Зачем Человеку бог?» (причем, Бог был написан с маленькой буквы, а человек – с большой), куда хозяева диспута, хозяева новой жизни на осколках, пленники бедлама, затащили и настоятеля Татьянинского храма.
Некорректность смысла вывески была очевидна для математического ума: если Бога нет, то «зачем» просто повисает бессмыслицей, если же Он есть, то ставить такой вопрос просто даже не безопасно, учитывая мощь-могучесть Персоны, о Которой вопрос ставится. Поморщась, со сборища тут же ушел, а фраза отца-настоятеля отчего-то запомнилась. Вспомнил о ней, когда вчера в той же «Русской Речи» (а ведь и газет до бедлама не читал) прочел ругань того же Милюкова о том, что Церковь обязана активнее участвовать в остановке лавины разрушений. Он не стал размышлять о перевертничестве автора ругани, ему вдруг сама собой вспомнилась фраза о солнце, и он впервые в жизни поднял на него свои глаза, отстранившись от интегральных дум. И увидел солнце… Вернее, сначала увидел золотые кресты Татьянинского храма – они слепили, солнце сияло с них! И он задержал на этом золотом сиянии свой безынтегральный взгляд. Его безэмоциональная душа никак не оценивала их дивное сверканье, но в уме, вместо растаявших интегралов вспорхнула-таки мысль, заставившая даже улыбнуться всегда мрачные губы: когда строилось по два храма в день, кресты, венчавшие Москву, были невидимы, а увиделись тогда, когда строить перестали. И отчего-то улыбка снова обратилась в мрачность…
…Пациент на кровати вновь стал оживать, то есть, началось дерганье всех его конечностей, из обезображенного гримасой рта вновь понесся вопль, а сам он заметался, пытаясь выпрыгнуть из кровати. Метанье было пресечено ударом в грудь, после чего метавшийся затих, буравя насевшего на него соквартирника затравленным взглядом.
«А ведь, трезвый, гад… хотя, говорят, белая горячка как раз и начинается у протрезвевших. И возиться с ним, наверное, целую ночь!..»
Буравящие глаза пациента выдавливали из головы интегральные думы и, на удивление, она, голова, этому выдавливанию не протестовала. Но она, в принципе, не могла быть пустой, и… она стала заполняться картиной видения тех крестов, сверкающих на солнце. Будто сторонняя некая сила меняла интегралы на кресты, и не хотелось этой силе сопротивляться, и от этого ощущалось даже какое-то смятение. Предстояла суматошная ночь войны с бешеным соквартирником и безынтегральным размышлением о стоящих перед глазами сверкающих крестах Татьянинского храма, мимо которых всю жизнь проходил и только вчера заметил.
Тяжко засыпал рядовой 1-го батальона Сводного полка Иван Лежанов. По нетрезвым извилинам настырно ерзало: «Ну, зачем? Уймись», – именно такими словами увещевал его вчера его приятель, Семен Пушкарев, вчера же и отправленный в Могилёв по собственному