ошибочно приняла за деятельность, за действие, но потом совершенно правильно поняла, что это уход от действия, отстранение. Ты в ее глазах потерял главный признак мужчины, а твоя киношная мужественность таежника могла бы очаровать какую-либо более примитивную натуру, но не Татьяну.
Если ты, не умеющий плавать, увидишь на середине реки тонущего человека, бросишься ли ты в реку? Нет ведь! Иначе только увеличишь количество утопленников. Ты не помог тем, за кого вступался. Поломал свою жизнь. И, может быть, жизнь Татьяны.
Еще не поздно, Сергей! Еще можно исправить…'
Катя вернула листок Сашке.
— Сволочь! — сказал он и посмотрел на нее, ища поддержки…
— Не знаю, — серьезно ответила Катя, а Сашка заволновался.
— Выходит, если кто-то тонет, стой и смотри?! — сказал он вызывающе.
— А если правда не умеешь плавать? — неуверенно спросила Катя. — Я, конечно, не знаю, что там произошло…
— Не важно! — резко ответил Сашка. — Не умеешь плавать, сиди дома и не шляйся по берегу.
Но сам чувствовал неубедительность реплики, повторил решительно, как приговорил: 'Сволочь!'
Но листок сложил аккуратно и сунул в карман.
— Фильке покажу. Он, наверное, знает этого типа.
Катя подошла к нему, взяла за руку.
— Она его не любила, понимаешь! Ей сначала показалось, что любит, а потом…
— Но ты же не знаешь, как все было… — хмуро возразил он.
— Этого не нужно знать. И этот… он тоже ничего не понимает… Развел философию… фантомы, примитивные натуры, борцовые качества… Ерунда! Сначала любят, а потом уже думают, за что! Но есть в его словах что-то, против чего трудно возразить…
Она снова еще раз оглядела зимовье, словно какая-то вещь, какая-нибудь деталь или все вместе могли внести ясность в эту грустную, неясную историю, спрятавшую правду о себе в сумерках таежного жилища.
— Уйдем отсюда! — сказала она.
Сашка разыскал два гвоздя и заколотил дверь. Залез на крышу, жестянкой, специально для того приспособленной, закрыл трубу. 'Чтобы дождь печку не заливал. Сырость заведется, не избавишься!'
От зимовья тропа поползла вверх. Казалось, куда еще выше. Тайга здесь была гуще, сплошной кедровник. Чаще попадались завалы, каменные россыпи, в которых тропа теряла свои очертания, иногда на мгновение исчезая совсем, иногда намекая о себе лишь утоптанностью мха на пологом камне. Солнце уже безнадежно запуталось в кедровых лапах вправо от тропы и вяло тлело едва ощутимым теплом. В низинках земля задышала сыростью, а голоса тайги утратили дневную безмятежность и зазвучали заботливо и тревожно. Усталость ощущалась не только в ногах, но и во всем кругом. Тайга то ли подражала людям, то ли передразнивала их, а может быть, действительно устала к вечеру, ведь день время труда не только для людей. Во всяком случае, в очертаниях крон, в позах старых деревьев, в криках птиц Катя слышала ту же усталость, что все сильнее овладевала всем телом, а не только ногами, которые ныли с нудным постоянством.
Шли уже больше часа, когда вдруг тайга разом распахнулась и оказалось, что находятся они на вершине горы, откуда видимость до бесконечности вперед и в стороны, что тропа из-под ног клубком разматывается вниз, в глубокий распадок, который пропастью разделяет их от соседнего хребта — гривы, тянущейся параллельно той, где они стоят. Та, следующая грива ниже, за ней угадывается такой же распадок, а дальше другая грива, за ней третья и еще, и в самом конце видимости, в самом ее пределе туманные очертания снежных вершин, еще больших, намного больших гор, целая горная страна, какие Кате случалось видеть в кино или на картинах.
— Ну, — радостно заявил Сашка, — отсюда до Селиванова… на штанах докатимся! Не смотался бы только куда! Проворный старик! Редко в зимовье сидит. Покатились.
— Как? — недоумевая спросила Катя.
Сашка смеялся.
— Это мы зимой в таких местах садимся на лыжи, на ногах-то не устоишь! И катимся вниз, пока не врежешься в какой-нибудь пень!
Катя поежилась.
— Пошли!
Сначала спуск казался удовольствием, но постепенно Катя стала понимать, что крутой спуск это, конечно, не подъем, но по ногам он бьет основательно. И эта вынужденная расправленность плеч при спуске и напряженность поясницы очень скоро превращаются в усталость и даже боль. Там, где ноги скользили, особенно приходилось напрягать мышцы. Несколько раз Сашка, идущий впереди, подхватывал ее, теряющую равновесие, взмахивающую руками, хватающуюся за ветки гибкие и ненадежные. Сашка держал ее в объятиях ровно столько, сколько нужно было ей, чтобы прийти в себя, ни секундой больше. Она же в глубине души вовсе не возражала, чтобы он был чуть менее тактичным.
Она устала. Хотелось жалости, сочувствующего слова, ведь она женщина и все, что происходило, для нее непривычно.
И, словно уловив ее мысли, Сашка повернулся к ней, остановил, взял за руки.
— Устала?
— Устала, — радостно согласилась она.
Он встал рядом, обнял за плечи.
— Смотри, — показал он вперед вниз, — что видишь?
Катя пожала плечами.
— Подсказываю. Внизу, вправо от тропы.
Она долго всматривалась и, наконец, радостно воскликнула:
— Дым!
— Пришли. Метров двести осталось.
Мгновенно он подхватил ее под коленки, и она, инстинктивно обхватив его за шею, оказалась у него на руках.
— Сашка! Ну что ты! — ворковала она.
— Я в поезде мечтал тебя через всю тайгу на руках пронести. И пронес бы!
— Хвастун! А подъем?
— Сколько весишь?
— Пятьдесят четыре.
— Для подъема многовато, — согласился он.
Тропа уже теряла крутизну, Сашка шел уверенно и легко. Дымок приближался, но зимовья видно не было, казалось, что дым идет из-под земли или вообще ниоткуда, потому что поднимался он невысоко и таял среди деревьев или оседал на них. Катя закрыла глаза, и сердце тотчас же проиграло качели вверх, вниз, и такая слабость овладела телом, что даже руки с трудом держались на Сашкиной шее. И только сейчас она поняла всю меру усталости, что до этого заглушалась сменой впечатлений, обилием их, радостью новизны и волнением дум. 'Спать!' — проговорило тело. 'Спать!' — повторили руки и разомкнулись. Сашка этого даже не почувствовал, потому что не нуждался в поддержке ее рук, спокойно полагаясь на силу своих. Она уткнулась на его груди, и, когда он сказал: 'Пришли!', пожалела, что случилось это слишком скоро.
Сашка хотел внести ее в избушку, но побоялся ушибить — не для жестов ставилось зимовье и врубалась дверь, а для удобства таежного.
Когда они вошли, на нарах справа с рычанием вскочили две собаки-лайки, узнав Сашку, умолкли и насторожились снова, заметив второго человека. С левых нар навстречу поднялся хозяин зимовья, на вид хилый мужичишка, вовсе не старик на первый взгляд. В зимовье горела лампа, потому что оконца здесь были еще меньше и, наверное, даже в полдень не справлялись с сумерками.
— Привет, Селиваныч! — громко сказал Сашка.
Селиванов закряхтел, шагнул навстречу, пожал Сашке руку, заглянул за плечо.
— Знакомься! Женился я. Катя это.
— Ну-у… — протянул Селиванов, не то удивленно, не то одобряюще.