— Я вот всех вас люблю.

— И Степана? — спросил тотчас Филька, как будто иглу воткнул.

— А почему я должна его не любить? — смутившись и даже испугавшись, вопросом на вопрос ответила Катя.

Филька посмотрел на нее пристально, чуть-чуть, лишь уголками тонких губ усмехнулся.

— Опасная тема? — не то спросил, не то подвел черту разговору.

Уже который раз в разговорах с Филькой Катя неожиданно словно на гвоздь наступала. Ей всегда хотелось спорить с ним, часто его утверждения казались не просто неверными, а будто сознательно обращенными в неверность. Но сколько раз, когда она уже готова была уличить его в нелогичности или даже в ошибке, он вдруг врывался какой-нибудь фразой в запретные области ее дум или состояний. Она боялась Фильки, но боязнь была такого рода, что порождала соблазн испугаться еще раз.

Другое дело — Степан.

В тот суматошный первый день, когда они пришли на базу, обменявшись впечатлениями, она сказала Сашке о Степане: 'Какой-то он… угрюмый…' Сказала очень осторожно и не пожалела об осторожности, потому что Сашка возразил категорично: 'Зато верный!'

В отношениях Степана и Сашки была какая-то недемонстрируемая близость, причины которой ускользали от Кати, тем более досадно, что ее беспокоила эта близость, внушала смутный страх, может быть, именно потому, что была непонятна…

Моню она полюбила сразу. В тот день он подошел к ней и сказал:

— Ты знаешь чо, если я… это… нечаянно матюгнусь… ты не обижайся, ладно?

При этом он так смешно шмыгнул своим зигзагообразным носом, что она рассмеялась и ответила с чистой душой: 'Ладно!'

— Я хороший! — сказал он. И Катя снова рассмеялась. Моня был первым, с кем она заговорила, через кого нашла общий язык с Филькой и вообще вписалась в эту компанию на правах своего человека.

Моня был неряха и разгильдяй. Лодырь он был феноменальный. Но в бросающейся в глаза небрежности, что сквозила в отношении к нему всех остальных, не было презрения, и даже Степан, мрачный и немногословный, когда говорил с Моней, добрел голосом.

В тот первый день, когда праздновали одновременно и Монин день рождения и «свадьбу», после изрядного количества тостов Филька пел под гитару давно запетые романсы, но звучали они в этой обстановке удивительно в тон, и Катя даже подпевала немного… Но потом гитару взял Моня и спел блатную песню. Это скорее была пародия на исполнение, хотя Катя так и не поняла, как сам Моня относился к своему исполнению. Он выпячивал челюсть, закатывал глаза, тряс головой или покачивал ею в зависимости от ритма, плакал и скулил голосом абсолютно не певческим и брякал по струнам вообще, казалось, как попало.

И мамаши своей я не помню! Дайте крылья, я к ней улечу! Воспитать меня Север не сможет, Потому что я сам не хочу!

Потом он пел про «пацанку», которая 'хоть ты и женщина, но ты еще дитя'. Компания укатывалась со смеху, хлопали и топали ногами по непроструганным половым доскам.

Филька потерял всякую важность и гоготал неистово до слез и коликов. Потом Моня плясал под гитару «цыганочку». Плясал с исключительной бездарностью, но с таким азартом, что заразил всех, и даже Степан пробухал сапожищами дважды вдоль барака.

Монина абсолютная бездарность во всем странным образом обращалась в свою противоположность, в редкий дар быть нужным всем, с кем общался. Между прочим, его лень и разгильдяйство всегда проявлялись лишь до определенной меры и потому не были никому в тягость и не вызывали раздражения или неприязни. Моня умел быть и безотказным и неразборчивым в деле. Катя вообще подозревала, что именно Моня был тем стержнем, на котором крепилась вся компания столь разных по характеру людей.

Это Моня закричал 'горько!', когда перешли ко второму вопросу 'повестки дня'. Это его радостный взгляд подтолкнул Катю на ответ в быстром и сконфуженном Сашкином поцелуе. Уловив встречное движение губ, Сашка вдруг по-настоящему почувствовал себя женихом и как-то сразу весь преобразился внешне, что немедля подметил Филька.

— За постоянство твоего одухотворения! — произнес он тост, гипнотизируя Катю изучающим взглядом человека, претендующего на знание человеческой природы.

И только Степан тогда ничем не выразил своего отношения и опростал кружку, словно выполнил установленный ритуал.

Ростом он был ниже Сашки на полголовы, но вдвое шире в плечах, кряжист и ухватист: сила чувствовалась в нем медвежья и в лице было что-то от хозяина тайги широкий нос, глаза с глубокой посадкой, черные, как и его жуткая борода, от висков уходящая за воротник. Короткие, толстые пальцы когда собирались в кулак, казалось, сливались в монолит сокрушительный и всепробивающий. Усы, азиатским изгибом уходящие в бороду, скрывали выражение губ, почти всегда плотно сжатых и неподвижных, даже когда он говорил. Говорил он всегда хмурясь, глухо, иногда неразборчиво, никогда не повторял сказанного. На зов никогда не откликался, а лишь поворачивал голову, отвечал часто только кивком головы.

Его должны были бояться, но никто не боялся, и Катя ломала голову, пытаясь понять, что еще видят в нем или знают о нем все остальные, чего она не может уловить и потому правильно понять и правильно относиться к этому человеку.

У Фильки на этот счет ничего выведать не удалось, но на ее интерес Филька сделал стойку и вот теперь, через месяц щелкнул ее по носу. Пронюхал-таки!

А иногда Кате казалось, что все они не боятся Степана только потому, что не знают его. Но в этой мысли была претензия, и Катя отказывалась от нее, как только она появлялась.

Ей, конечно, повезло, что прибыла она в эту компанию в день общего веселья. В такой обстановке притирка сократилась вместо нескольких недель до двух, трех дней. Эта же обстановка открыла ей Сашку со многих сторон сразу и не принесла ни одного разочарования.

Месяц спустя этот день представлялся ей калейдоскопом улыбающихся, хохочущих лиц, добрых и сочувственных.

Во второй половине дня появился с трактором Оболенский и двое рабочих, что сопровождали его. Они, упившись, заночевали на первой гриве, а прибыли на базу в самый разгар застолья. Потом неожиданно оказался среди них Селиванов, он притащил свежего мяса, а на простодушный вопрос Мони, где добыл, ответил двусмысленной прибауткой и с удовольствием принял в себя штрафную.

После пения, плясок, к исходу спиртного и к исходу дня открыли настоящую канонаду из всех видов оружия, и как только они не перестреляли друг друга в таком состоянии!.. Стреляли по консервным банкам, целая гора которых скопилась за много лет на задворках базы. Сначала лупили по неподвижным мишеням, потом стали подкидывать банки в воздух, завертели стволами, толкая друг друга прикладами, оспаривая до хрипоты свои способности. К концу дело дошло до того, что стали выбивать малокалиберками банки из рук друг друга. На это Катя уже не могла смотреть вообще, и когда стрелял Сашка или сам, держа банку на вытянутой руке, превращался в мишень, Катя, сжимаясь от ужаса, дала себе слово, что как только утвердится ее положение, она этой забавы больше не допустит ни в пьяном виде, ни в трезвом.

Потом все кидали свои страшные пиратские ножи в стенку склада, и если в стрельбе абсолютным чемпионом был Сашка, то здесь Степан проявился на грани циркачества. Из любого положения он втыкал нож за пятнадцать шагов в пачку «Беломора». 'Еще бы! — с завистью сказал Моня — Пять лет тренируется!' На удивление Кати, азартный интерес к этому занятию проявил Филька, и кидал он прилично, и гордился этим совершенно серьезно. 'Все мужчины в чем-то дети!' — подумала Катя. Ушлый Филька словно подслушал мысль, подскочил, торопливо выдал:

— Рудимент! Гальванизация хищнического инстинкта первочеловека!

Вы читаете Гологор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату