До обеда Павел показал Рогову склады, сказав, что закон запрещает к ним приближаться всем, кроме женщин – дежурных по кухне; рассказал, как назначаются дежурные по поселку и патруль (каждому приходилось заступать по два раза в месяц), а напоследок повел к женскому бараку. Мужских было два, женский – один, и запах в нем стоял как будто более слабый, но и более отвратительный, чем в том, где спал в эту ночь Рогов. Он замечал иногда и в больницах, где ему случалось по разным поводам недолго лежать в молодости, что вонь женских палат – другая: более тонкая, но и более мерзкая. Подспудно Рогов знал и то, что увидит в женском бараке нечто куда более страшное, чем видел до сих пор в мужских: он знал и то, что женщины, часто бывая не в пример прекраснее, отважнее и талантливее мужчин, точно так же превосходят их и в падении, небрежении, невежестве, – и даже женское уродство страшней и как-то кощунственнее мужского. Женщин в поселке не было видно – только одна попалась Рогову на глаза, когда они с Павлом ходили к помосту. Женщина – вероятно, дежурная по кухне – вышла из лесу с коромыслом. Свободные от дежурства, догадался Рогов, весь день проводили в бараке; по здешним законам, видимо, допускалось и особое, дополнительное мучение – строго раздельная жизнь.

В бараке было душно. Одни шили, другие вышивали или вязали, третьи, сидя на крыльце и вдоль стены, перетирали с сахаром облепиху. Внутри барака, где тоже топилась железная печь, многие были полуодеты, и приход двух мужчин не заставил их ни смутиться, ни прикрыться. Со стыдливостью в Чистом вообще обстояло странно.

Рогов инстинктивно отводил глаза. Его не встретили ни глумливыми усмешками, ни подначками, – рассматривали спокойно и просто, как экспонат, видимо, прикидывая, каков он будет, когда и на него начнут распространяться общие правила; поскольку единственной радостью обитателей поселка было наблюдать за мучениями друг друга, каждый житель Чистого тут же соображал, каков будет Рогов на дыбе или на рогульках (рогульки он представлял себе смутно, и как выглядит наказание ими – не знал). Только один взгляд он почувствовал кожей – взгляд, полоснувший его, как узкое лезвие. Рогов уставился в тот угол барака, откуда блеснул темный глаз, горячо скользнувший по нему: невысокая девушка в низко повязанном платке, согнувшись, сидела на лавке, протянувшейся вдоль стены, и что-то бормотала, покачиваясь. Рогов вслушался: ему померещилось, что из угла доносится тот самый жаркий шепот, который послышался ему тогда в лесу.

– Марака… карака… барака… тарака… – бормотала она с ударением на втором слоге, опустив голову, повязанную грязно-белым платком, и сцепив перед собой пальцы. Но вдруг, словно почувствовав его взгляд, подняла лицо и посмотрела на него исподлобья, прямо, с вызовом.

Он испуганно заметил, что у нее один глаз – один, но огромный, черный и влажный, как ягода; вторая глазница была прикрыта дряблым веком. На вид ей было лет двадцать пять, лицо смуглое и скуластое – треугольное лицо с маленьким коричневым ртом. Что-то притягивающее и пугающее было в ее птичьем, круглом глазе, и странная связь была между Роговым и ею – он понял это сразу и в тот же миг вспомнил, что в странной фантазии, пришедшей ему по поводу Имы Заславского, тоже была любовь к одноглазой троцкистке. С ним часто бывало такое, он знал за собой эту способность угадывать будущее, на первый взгляд абсурдное и непостижимое, – самые бредовые догадки, которые он боялся даже додумывать до конца, вдруг сбывались в его судьбе, и не зря же пришла ему в голову эта одноглазая! Теперь она сидела напротив, нацелившись в лицо ему своим единственным глазом, и он понимал, что забрел в эти края не без ее тайного участия.

– Пошли, – подтолкнул его Павел. – В женский барак нашим ходу нет, только новым показываем – чтоб знали, куда ходить не след.

Они вышли на свет. Рогов посмотрел на часы – было уже два.

– Часы не положены, – важно сказал Павел и протянул за ними руку в полной уверенности, что Рогов безропотно повинуется.

Часы было жалко – дорогие, купленные в Чехии, – но Рогов и впрямь их отдал. Это почему-то вызвало у Павла скептическую ухмылку.

– Не въедешь ты в закон, – покачал он головой, и Рогов так и не понял, относилось ли это к тому, что он не отдал часов сразу, или к тому, что отдал их теперь.

Обедали долго, все той же тушенкой – правда, теперь с водянистой намятой картошкой; выдано было несколько арбузов. После молча курили. К Рогову никто не подходил, словно пребывание в карантине делало его заразным, зачумленным и доступным только для Павла. Рогов понимал, что на этот и ближайшие два дня попал в полную зависимость от Павла, и боялся того, чем все это могло закончиться. Павел же охотно разговаривал с остальными, но Рогова не упоминал: обсуждали в основном предстоящее шоу Петра. Судя по всему, посмотреть было на что. Самого Петра видно не было: из реплик Павла следовало, что тот готовится, уединившись в будочке около помоста. Шоу предполагалось через три часа после обеда, и время, особенно без часов, тянулось для Рогова невыносимо медленно. Из курилки, представлявшей собою деревянный, типа караульного, гриб возле столовой, все постепенно начали расходиться. Больше всего Рогова занимал вопрос – куда деваются люди из поселка днем: они сходились для вечернего сбора или для жирной консервно- крупяной трапезы, но на утрамбованной территории лагеря Рогов со своим гидом за все предобеденные три часа встретил только Андрона с тремя помощниками, несших непонятное бревно. В лагере никто не работал: лишь женщины, судя по всему, так и сидели в бараке, штопая свою и чужую одежду или заготавливая затируху. Все бросали окурки в железное ведро, стоявшее под грибом, и уходили в разных направлениях – иногда поодиночке, иногда по двое-трое. Одни исчезали в бараках, другие в лесу: стало быть, выход за территорию поселка на работы был разрешен.

Глядя на этих людей, уходивших делать свои таинственные дела, Рогов испытывал все более глубокую тоску: такую же тоску он чувствовал всегда, попадая в новые места, где люди уже живут заведенным порядком, а ему в этот порядок еще только предстоит войти. Вот так же чувствовал он себя, оказавшись в новой школе после переезда – то был восьмой класс, – или впервые проснувшись в армии, в учебке, куда он прибыл с последней партией. Все уже маршировали, бегали, что-то таскали, – они же, последняя троица только что обскубанных тупой машинкой новобранцев, только пришивали погоны к хебе. Их посадили как раз в ротную курилку и предоставили самим себе; иногда кто-то из «духов», прослуживших уже неделю-другую, забегал к ним и с видом прожженного, опытного знатока предупреждал, что скоро придется вешаться. Кругом кипела жизнь, какая-никакая, они же были выброшены из всякой. Подшиваться надо было так, чтобы между стежками не проходил палец. Шить Рогов не умел. Но тоска происходила не только от этого и даже не от этой отдельности от всех, которая в другое время Рогова бы обрадовала, – а главным образом от того, что все это было преддверием новой и ужасной жизни, в которую будет вовлечен и он. Любые переходные и межеумочные времена вообще всегда были для Рогова мучительны – он любил определенность, и даже солнечный осенний день заставлял его в душе кричать: скорее бы! Скорее бы началась мерзость зимы с ее темными утрами и тотальной враждебностью человеку – враждебностью, которую он и так чувствовал во всем, но летом она маскировалась, а зимой бывала обнажена: если убивать, то лучше сразу и честно.

Вот и теперь, сидя в курилке, он мучился больше всего оттого, что пока присутствует в аду туристом, а через три дня натурализуется, и тогда непостигаемые правила преисподней распространятся и на него. Плохо быть отдельно от всех, но хуже будет со всеми, – это он понимал, и душа его выла.

– Павел, а что они все делают? – решился он спросить, потому что не мог больше молчать.

Вы читаете Оправдание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату