существа жаждут как-то
Да, родня, самое удивительное, что я не вижу в этом ничего удивительного. Здесь, в доме, – все полумрак, полусон, но появление фантомов изматывает душу, словно я непременно должен узнать их либо скоро узнаю. В них есть черты фамильного сходства, что так неприятно выделяются у новорожденного или новопреставленного. Их образ назойливо вертится в мозгу, как забытое слово вертится на языке. Они кажутся непостижимо значимыми, подобно людям, которых встречаешь наутро после беспокойного сна с их участием. И в самом деле, появление призраков действует так же, наделяя то одну, то другую сторону моей скромной новой жизни мимолетным потусторонним значением. Когда я отмечаю, что они стояли на ступеньках, у стола или плиты, то имею в виду не обычные предметы обихода. В мире призраков имеется собственная мебель. Она выглядит также, как ее плотные двойники, которыми пользуюсь я, но на самом деле отличается от них или находится на другом плане существования. Два предмета, материальный и призрачный, вместе создают резонанс, гармонию. Если в призрачной кухне имеется стул, скажем, на нем сидит женщина, и он стоит там же, где и реальный стул в реальной кухне, то первый накладывается на второй, как бы плохо они ни стыковались, а в результате, когда призраки исчезают, настоящий стул обретает нечто вроде ауры, почти краснеет от изумленного сознания, что его избрали, озарили светом. Правда, это быстро проходит, и тогда стул, настоящий стул, снова уходит в тень и занимает свое привычное, безликое место, и я в конце концов перестану замечать его, как бы ни старался почитать эту простую вещь, которая познала свой звездный час.
Я перестал доверять даже самым плотным предметам, не знаю наверняка, реальны они или просто имитируют себя и могут через мгновение вспыхнуть и раствориться. Реальность натянулась и задрожала. Все вокруг вот-вот исчезнет. Зато, кажется, никогда раньше я не подбирался так близко к самой сути мира, пусть этот мир теперь мерцает и расплывается перед глазами. Бывают сны, в которых живешь полнее, чем наяву. У меня случаются приступы раздражения и недоверия, когда меня, беспокойного сновидца, выбрасывает из мира сна в потную суету пробуждения. Но потом краем глаза я ловлю вспышку одного из моих полупрозрачных видений и понимаю, что еще сплю или что не сплю, и все, казавшееся сном, на самом деле явь. Граница между иллюзией и тем, что ей противоположно, для меня истончилась, почти исчезла. Я не сплю и не бодрствую, я подвешен посредине; словно постоянно полупьян, этакое трансцендентное опьянение. Ощущение чего-то родственного, которое вызывают мои привидения, заставляет задуматься – возможно, те, кого я некогда отверг, вернулись предъявить мне претензии? В конце концов, я ведь поселился в жилище мертвецов. Так странно снова оказаться в окружении вещей, среди которых вырос. Здесь я никогда не чувствовал себя дома. Если наши съемщики вели полуреальное существование, то же самое можно сказать и о нас, так называемых постоянных жильцах. Несомненно, привидения не пугают меня сейчас потому, что они тут водились всегда. Все детство я провел рядом с таинственными незнакомцами, призрачными фигурами. Какими скромными они были, наши квартиранты, прятались в тени, от них оставался только шепот по дому. Я встречал их на лестнице, и они шарахались в сторону, проскальзывали мимо бочком, с застывшей болезненно-вежливой улыбкой. В так называемой комнате для обедов они подавленно, словно наказанные дети, горбились над тарелками с ветчиной, мясом или пюре. По ночам я слышал шелест суетливых и осторожных шагов, тихие, тревожные вздохи. И вот я превратился в квартиранта сам, такой же призрачный, как мои привидения, тень среди бесплотных теней.
Что такого есть в прошлом, отчего настоящее выглядит по сравнению с ним бледным и легковесным? Отец, например, сейчас кажется мне более настоящим, чем при жизни. Даже мать я воспринял до конца, лишь когда она благополучно стала воспоминанием. Они для меня – архаичная семейная пара, Филемон и Бавкида, вместе привязаны к дому, занимаются нуждами других, оба понемногу превращаются в серый камень, с каждым восходом и закатом, с каждым новым днем, который неотличим от прошедшего, медленно обрастают песчинками, отмеряющими годы. Ребенком я решил, что, когда придет время покинуть свой очаг, они будут стоять сзади, две смиренные кариатиды, и держать для меня портал в будущее, будут терпеливо наблюдать, в безропотном замешательстве, как я, не оглядываясь, ухожу все дальше и дальше, и с каждой новой милей не уменьшаюсь, а становлюсь все огромнее, их непостижимый сын-переросток. Когда они умерли, я не горевал. А сейчас спрашиваю себя: не мстят ли они сейчас этими видениями, навязывая некую часть потерянной жизни, которой я в свое время не уделял внимания? Быть может, они требуют свою долю сыновних причитаний, которыми я когда-то пренебрег? Ибо здесь чувствуется скорбь и сожаление; горечь несдержанных обещаний, несбывшейся надежды.
В первые дни моего отшельничества я не видел никого, по крайней мере во плоти. После звонка от Лидии не хотел больше брать трубку и так боялся снова услышать резкий бесцеремонный трезвон, что в конце концов отключил телефон. Какая наступила тишина! Я погрузился в нее, словно в неподвижный теплый питательный раствор. Но я не позволил себе расслабиться, нет. Вначале меня переполняла энергия, каждый день я вскакивал с первыми лучами солнца. Я принялся усердно приводить в порядок разросшийся сад, вырывал охапками траву, вырубал кусты ежевики, пока не исцарапал руки и пот не стал заливать глаза. Материнские розы выжили, но все одичали. Лопата то и дело выворачивала из земли древние картофелины, пустые оболочки смачно лопались под каблуком, из них сочилась белая слизь. Шныряют пауки, извиваются черви. Я был в своей родной стихии. Работа на земле в разгар жаркого лета вызвала у меня безумную эйфорию. Время от времени я бормотал какой-то бред, пел, смеялся, иногда даже плакал, не от горя, а напротив, от какого-то дикого восторга. Трудился я без цели, сажать ничего не собирался; просто получал удовольствие от самой работы и в конце концов оставил горы вырванной травы и вереска сохнуть и гнить на солнце, пока все не зарастет снова.
А теперь, после бесцельных трудов, меня, словно сетью, опутала неописуемая усталость. Вечерами, без сил упав на диван, вспоминаю, как прошел однообразный день, и пытаюсь понять, отчего так устал. Я спокоен, можно так сказать; хотя правильнее назвать это оцепенением. Мои ночи длятся долго, двенадцать, четырнадцать часов беспокойной дремоты и сновидений, я просыпаюсь изможденным, меня выбрасывает в утро, словно потерпевшего кораблекрушение на берег. Я надеялся, что здесь смогу изучить свою жизнь со стороны, но теперь оглядываюсь на то, что оставил, и терзаюсь от изумления: как же мне удалось, без малейших усилий и даже не вполне осознавая, набрать такое количество мусора – столько, что под этим гнетом не могу дотянуться до своего единственного настоящего «я», ради которого и приехал сюда, а оно прячется где-то под грудой сброшенных масок? Дурманящее чувство, будто слово или некий объект на мгновение вырвались из восприятия и дрейфуют в открытый космос в полном одиночестве. Все теперь стало странным. Самый банальный факт наполняет меня вялым недоумением. Я ощущаю себя новорожденным и древним одновременно. Будто старый маразматик, умиляюсь своему стулу, кружке грога, теплой постели и в то же время беспомощно, как младенец, пытаюсь ухватить окружающий мир, а он не дается в руки. Я стал собственным пленником. Восторгаюсь тем, что производит организм: испражнениями, засохшими соплями, бесконечно медленным ростом ногтей и волос. Я дошел до того, что перестал бриться. Мне нравятся колючие щеки, серный запах щетины, негромкий наждачный скрежет, когда я провожу рукой вдоль подбородка. В результате моего краткого садоводческого опыта в ладони засел шип розы, ранка воспалилась, и я стоял у окна, постукивал пальцами по стеклу, подставив больную руку дневному свету, изучал вздутие, блестящий островок покрасневшей кожи, упругий и полупрозрачный, словно крыло насекомого. По ночам, когда я просыпался в темноте, мне казалась, что рука – самостоятельное живое существо, оно пульсирует рядом со мной. Тупая жаркая боль казалась почти наслаждением. Как-то утром, вставая с постели, я споткнулся, ударился ладонью о какой-то острый угол, по всей руке пробарабанила боль, нарыв прорвался, и заноза с каплей гноя выскочила наружу. Я опустился на кровать, сжимая запястье, и заскулил, то ли от боли, то ли от удовольствия – не пойму.
В моей жизни имеются более определенные, если не сказать, более постыдные радости. В одной из комнат я нашел пачку порнографических картинок, припрятанных на шкафу, наверняка давным-давно забытых каким-нибудь странствующим коммивояжером. Стародавняя непристойщина, раскрашенные