— Хороша, хороша, лучшей не найдешь, не сомневайся, Леонтий. Пяточек соболей я тебе, Седанка, припишу за четыре аршина. Берешь?
Седанка взял.
— Только уж смотри, по божескому закону, — никому ни волосинки! В землю зарой, а мне!
Напившись чаю, Аносов и Новак растянулись на нарах и заснули. Леонтий и Седанка вышли во двор. Здесь не было ветра, светило солнце, и, как всегда на юге Уссурийского края, солнце в укрытом от ветра месте растопило снег, земля была черна и мягка. Январь месяц, а будто конец марта!
Из слов Седанки Корж понял, почему тот покинул родину.
Рассказывал Седанка неторопливо, с достоинством, не улыбаясь, и Леонтий почувствовал к нему симпатию.
— Моя не могу машинка! Шибко плохо. Так живи не могу. Лучше кантами! — он выразительно провел ребром ладони по шее.
Солнце поднялось высоко. Скажи ты пожалуйста, январское солнце, а как высоко! Леонтию было приятно, что январское солнце здесь высокое и теплое. Потом разговаривали о тайге, об охоте. Седанка показал свое старенькое, плохонькое ружье.
— Хорошо стреляет, говоришь? Да, если привыкнешь, можно и из топора стрелять.
В город раздольнинцы приехали утром. Залив широко раскрывался у города, охватывая остров Козакевича и соседние с ним острова Римского-Корсакова и Желтухина.
Территорию порта, усыпанную стружками и щебнем, окружал забор. Из обширных сараев неслись стук и лязг.
Начальник мастерских, офицер с мягким, мятым лицом и короткими усиками, разговаривал с капитаном Босгольмом, приземистым белобрысым человеком в нерпичьей куртке и такой же шапке.
— Ваше благородие!
Леонтий просил продать ему немного железа.
— А для чего оно тебе, друг любезный?
— Ружье буду варить.
— Сам будешь?
— Так точно, ваше благородие.
— Умеешь, что ли?
— Сумею. Голова научит, руки сделают.
Капитан Босгольм засмеялся:
— Правильно: голова научит, руки сделают! Дай ему железа.
— Придется дать, — сказал начальник, — вари на здоровье. Ежели охотник, одной-другой шкуркой меня не обдели.
— Так точно, ваше благородие, не обделю, — обрадовался Леонтий.
В этот день он обошел Владивосток.
На шумном китайском базаре торговали всякой всячиной: предметами китайского и местного происхождения, американскими и европейскими. Леонтий с любопытством рассматривал клетчатые куртки, сапоги, башмаки, ножи, старые и новые ружья.
Он шел по берегу к востоку, по крепкому песку, слегка присыпанному снегом. Потом по распадку поднялся на самую высокую сопку города — Алексеевскую — и увидел синюю полосу моря. Оно было темнее неба, и сначала Леонтий не подумал, что это море, — просто стоял и думал: почему это внизу такое густое небо? А потом сообразил: бухта замерзла, а море около нее — нет!
Дома отстояли друг от друга на полверсты. Вились немощеные улицы, превращаясь на склонах сопок в тропинки, спускаясь в распадки, опять взбираясь на склоны. На Ключевой улице раскинулась дубовая роща, неподалеку от адмиральского дома — вторая.
Леонтий уже знал: за островом Козакевича тянулась островная гряда, куда приходили нерпы и киты. Весной и осенью на бухту стаями садились гуси, и тогда жители города хватались за дробовики, винчестеры, винтовки, птицу били пулей в лет, настигали на воде. Это была откормленная, малопуганая птица, поколениями привыкшая отдыхать на тихой глади бухты.
На обратном пути Леонтий встретил капитана Босгольма.
— Все ходишь, — сказал Босгольм, смотря на него светлыми глазами из-под светлых бровей.
— В первый раз увидел море!
— О, море! — воскликнул Босгольм. — Владивосток — это море.
Впечатление от Владивостока, от бухты, от нескольких кораблей в порту, от домов, базара, от людей все же было впечатлением прежде всего от моря. Босгольм был прав. Владивосток — это море.
5
Когда Леонтий около своего будущего дома в полуфанзе-полуземлянке оборудовал кузницу, он почувствовал, что становится на ноги.
Хлебников, сначала недоверчиво наблюдавший за ним, стал помогать.
— А кто будет молотобойцем?
Марья.
— Неужели?
— А что же?..
Печь для горна сложил из дикого камня и сырца.
На печь приходили смотреть все. Аносов сказал:
— Все мы, конечно, печники; какой мужик печи себе не сложит? Но твоя хороша.
В феврале вдруг налетел тайфун. Люди не выходили из домов, потому что порывы ветра валили с ног. Все кругом было мутно и бело. Ни реки, ни сопок, ни тайги. За домом намело сугробы, распадки сравнялись с сопками.
Леонтий смотрел в крошечное оконце кузницы на метущееся пространство. Сила тайфуна ему нравилась. Все было сильным в этом краю.
Тайфун замел амбар, где хранилось мясо. Вместо амбара стояла во дворе снежная гора, — не скоро теперь доберешься до провизии.
Когда тайфун несколько поутих, Глаша отправилась на речку по воду. За ней с ведрами шел Семен.
Земля была тверда, скользка, ветер подгонял Глашу. Она бежала, расставив руки; в одной руке ведра, в другой — коромысло.
За водой на реку вышел не только человек — из кустов вышел пятнистый олень, покосился на человека, остановился, но лед был скользок, ветер дул. Олень упал, вскочил.
Глаша побежала к нему.
Олень метнулся в сторону, но девушка в валяной обуви была на льду подвижней и ловчей. Она ударила его коромыслом по голове. Крепкое дубовое коромысло, крепкие руки, — оглушенное животное упало на колени.
— Семен, нож, нож!
На поясе у Семена висел нож. Глаша выхватила у него нож и вспорола оленю шею.
— Теперь с мясом, — сказала она, вытирая пот. — И нам хватит, и вам. Амбар же откопаем потом, не торопясь.
«Девка — охотница, да еще какая», — думал Семен, сидя на корточках перед оленем и вместе с ней разделывая тушу.
…— Железо мягкое, белое, — говорил Леонтий Хлебникову, — енисейское железо, наше, сибирское. И здесь, в Приморье, говорят, руда есть.
— Полоса-то у тебя толщиной сколько? Пять восьмых дюйма?
— Три четверти.
В открытую дверь врывался свежий воздух. Леонтий осторожно раздувал мехи, острый запах