Другим, напротив, то же пробуждение сознания может причинять сильную боль. Так, для Марселя Пруста '.первый момент не является моментом полноты или силы. Человека не захватывают его будущие возможности или сегодняшние реалии. Его чувство пустоты вызвано не чем-то, чего не свершится в будущем, но провалом в прошлом, чем-то, что больше не существует, но не тем, чего еще нет. Это похоже на первые минуты бытия того, кто все потерял и утратил сам себя, как если бы он уже умер»[66]. То же чувство «le neant des choses humaines»[67] (Руссо), в несколько иной форме, является отправной точкой для Бенджамена Констана:
Первоначальный мотив Бенджамена Констана, угрожающий превратиться в перманентное условие, — это отсутствие всякого желания связывать себя с жизнью. У человека нет того, то называют raison d'etre[68]. Человеческое существование не имеет смысла, и он не способен придать ему хоть какой-нибудь. Все предрешено с самого начала самим фактом его смертности. Вся его жизнь определена событием, знаменующим ее кончину. Смерть и только смерть дает смысл жизни — и смысл этот полностью негативен[69].
Изначальное настроение, позитивное или негативное, — это ощутимый симптом изменений, происходящих с духом, когда он решился на то, чтобы постичь или заново открыть то место, откуда он берет свое начало. В обманчивой устойчивости повседневного сознания, которое в действительности является лишь неким оцепенением, новый взгляд заставляет неожиданно проснуться, ввергая нас в непрерывность подлинного движения. Пуле указывает на то, какой смысл во Франции восемнадцатого века вкладывали в слово движение — спонтанная эмоция[70]. Его «отправная точка», пережитая как особое сильное эмоциональное напряжение, изначально есть изменение, дискретный сдвиг от одного состояния сознания к другому. Она не является для него ни приведением в движение некоей субстанции, до того пребывавшей в статическом состоянии, ни движением творения, в котором ничто становится чем-то; скорее, она есть переоткрытие перманентного и предсущего движения, устанавливающего основание всех вещей. Более четко этот аспект своей мысли Пуле часто формулирует, обращаясь к писателям восемнадцатого века. К примеру, в статье об аббате Прево, где ключевой термин (перерыв постепенности) определяется во всей его насыщенности:
Этот термин имеет решающее значение не только как одно из теоретических понятий, выраженное, быть может, наиболее убедительно, но вообще для критической практики Пуле. Установленный с самого начала, окончательную форму он обретает в первом томе Etudes sur le temps humain; во введении Пуле утверждает, что «важнейшим открытием восемнадцатого века был феномен памяти», однако именно понятие моментальности становится, часто вопреки и за пределами понятия памяти, основным открытием книги. Термин instant de passage вытесняет память или, точнее, вытесняет наивную иллюзию, будто память способна преодолевать дистанцию, разделяющую настоящее и прошлое. Момент, о котором говорит Пуле, это «именно то, что не дает различным временам соединяться, оставляя все же возможность их последовательного присутствия. [человек] живет в настоящем, укорененном в ничто, во времени, никак не соотносящемся со временем предшествующим»[72]. Время обретает значимость скорее как неудача, а не как достижение и в критических работах того периода наделяется негативной ценностью. Иллюзия, что непрерывность может быть восстановлена актом воспоминания, превращается всего лишь в еще один переходный момент. Только поэтический дух способен собрать разбросанные осколки времени в единое мгновение, наделив его порождающей силой.
Следовательно, критика Пуле будет организована вокруг такого момента или вокруг цепочки подобных моментов. Его методологическая уверенность основывается на возможности построения и обоснования некоей модели, которая заключила бы все произведение в относительно узкое пространство когерентного критического дискурса, исходящего из первоначальной ситуации и продвигающегося через многие перипетии и открытия к выводу о собственной удовлетворительности — в силу оформленности. Эта дискурсивная линия не прослеживает ни жизненный путь автора, ни хронологический порядок его работ; в некоторых книгах Пуле придерживается хронологического порядка традиционного описания истории литературы и извлекает из него определенную пользу, однако от этого порядка вполне можно отказаться без того, чтобы было упущено что-то существенное[73]. Критический дискурс не указывает ни на что внешнее по отношению к произведению и строится на совокупности текстов автора, представленных в панорамной перспективе. Он артикулируется, однако, вокруг множества центров, без которых он не способен обрести какую-либо форму. Фабула такого дискурса почти всегда подчинена единому по форме образцу, который не исключает индивидуальных или групповых вариаций, однако определяет, в силу своего единства, литературное сознание как отличное от других форм сознания.
На основе единой формы различные критические дискурсы организуются в терминах драматических событий: переломов, повторений, поворотов вспять и развязок, каждый из которых соответствует особому moment de passage. Первоначальное cogito есть один из этих моментов. За ним следуют ряды подобных ему событий, которые в ситуациях различной степени сложности сопоставимы с первоначальным импульсом. Читатели Пуле знакомы с эффектом рикошета, когда действие, неожиданно изменив свое направление, превращает самый безвыходный тупик в дорогу к надежде или наоборот. В исследовании, посвященном Бенджамену Констану, его нигилизм описывается настолько убедительно, что, кажется, нет такой силы, которая смогла бы вырвать его из прострации. Однако несколькими страницами ниже мы узнаем о моменте, «наступавшем время от времени и позволявшем ему полностью порвать со своей предыдущей жизнью». Оказывается, что у Констана есть возможность радикального перелома, который необъясним, поскольку в нем проступает самая сущность разрыва, но который способен изменить самую безысходную ситуацию. «Мы можем сказать, что каждый человек несет в себе возможность изменить свою судьбу бесчисленное количество раз»[74], после чего Констан обнаруживает, что он «вдруг стал неожиданно активен и его страстно интересует не только то, что привлекает его внимание в настоящий момент, но и все, что живет своей жизнью по соседству с его собственной персоной». За изменением, произошедшим случайно, последовало пробуждение сознания, отображающего чудесную природу этого события. К тому же, в новый moment de passage «его мысль перешла от отрицания к утверждению, от нет к да»[75]. Затем последовал период чрезвычайной литературной продуктивности, пока, в этом особом случае, окончательный перелом не вернул его к начальному состоянию подавленного безразличия. Весь маршрут представляет собой последовательность моментов, каждый из которых полностью перечеркивает все предыдущее. Критик все же способен выстроить и покрыть весь этот маршрут, придерживаясь воображаемой временной нити своих дискретных в дискурсе, но следующих одно за другим состояний сознания, соединенных вместе множеством moment de passage, каждый из которых ведет от одного состояния к другому.
Временная структура этого процесса становится особенно ясной в текстах о Марселе Прусте. В ряде исследований на протяжении нескольких лет Пуле все ближе и ближе подходит к определению движения прустовской мысли. Развитие статей (как и развитие самого Пруста) представляет собой последовательность изменений взгляда романиста на время. В начале Пруст, зараженный бесплодностью своего сознания, обращается к прошлому в надежде найти в нем твердую почву и естественную связь с миром. Окажись этот запрос к осевшему в памяти прошлому удовлетворен, он был бы способен обратить прошлое в мощную основу своего существования. Однако вскоре оказывается, что это не так, и с этим связано первое изменение. Сила памяти неспособна воскресить существовавшие в действительности ситуации или чувства, память является конститутивным актом мышления, связанного с собственным настоящим и ориентированного на будущее собственного развития. Прошлое вторгается только как чисто формальный элемент, как отношение или средство, которое может быть использовано скорее в силу его отличия и отстраненности, чем близости и родства. Если память позволяет нам входить в связь с прошлым, то это не потому, что прошлое действительно в качестве источника настоящего, в качестве непрерывности времен, которая забылась и которую мы вновь должны постичь; воспоминание не увлекает нас потоком времени;