Именно такою, тесной, сплошь застроенной и многоэтажной, представлялась мне Германия.
Но это бы еще куда ни шло: и не такие разочарования переживали. Самое скверное было то, что Кирюха находился в комнате не один.
Это было совершенно непотребное скотство: я его предупреждал, что все метаморфозы произвожу без посторонних свидетелей.
И вот пожалуйста: рядом с Кирюхой за столом сидела и очень по-хозяйски на меня смотрела толстая нечесаная тетёха с грубым картофельным лицом.
Оба пили пиво и закусывали чипсами. Как в кино.
— Гутен морген, — сказал я тетёхе.
Вежливым предпочитаю быть при любых обстоятельствах. Даже если в подворотне меня остановит бандюга, я скажу ему 'Добрый вечер, бандит'.
Вежливость — вид осторожности.
— Морген, — отозвалась тетёха с таким невозмутимым видом, как будто дисминуизации у нее на глазах происходят каждый день.
— Познакомься, это Каролина, — сказал Кирюха. — Вообще-то она Карола, но наши стали звать ее коровой, и она перекрестила порося в карася.
— Не болтай! — почти без акцента произнесла по-русски Карола-Каролина. — А то вот в лоб как дам.
Что-то давно забытое, детское прозвучало в ее словах: ворота пионерлагеря, гипсовая статуя с поднятой в салюте белёной шершавой рукой.
Каролина встала и, легко ступая, ушла. На ней была мужская клетчатая рубаха до колен, под рубахой — розовые подштаники.
— Нет, брат, так мы с тобой не договаривались, — всердцах сказал я Кирюхе. — Аттракционы из меня нечего устраивать. Вот не отдам тебе деньги — будешь знать.
— Отдашь, куда денешься, — беспечально сказал Кирюха. — Кайне аусганг, выхода у тебя нет. А насчет Каролинки — оне цвайфель, не сомневайся. Не выдаст.
— Ну, и куда ты меня завез? Катакомбы какие-то.
— Почему катакомбы? — обиделся Кирюха. — Это 'Рататуй'.
С ума сойти можно.
— Что за 'Рататуй'?
— Поджарка такая, из овощей. Здесь ее готовят — пальчики оближешь. Зер лекер, очень вкусно. Еще добавки будешь просить, помяни мое слово.
Я огляделся. На стене висел аляповатый плакат:
'Willkommen in 'Ratatouille'! Добро пожаловать к нам в 'Рататуй'!
На плакате вокруг дородной румяной хозяйки в поварском колпаке и фартуке лихо отплясывали кабачки, помидоры и разные прочие овощи.
— Гостиница, что ли?
— Вроде того, — с ухмылкой ответил Кирюха. — Пансионат для благородных девиц.
— О господи. Город-то какой?
— Восточный Берлин, район Лихтенберг.
Ну, что ж, Лихтенберг так Лихтенберг. Долго мы здесь не задержимся. Отстегнем, как вторую ступень.
Легкоступая Каролина принесла ключ и стопку постельного белья с махровым полотенцем наверху.
— Номер третий, — коротко бросила она и вновь удалилась.
66
Пансионат был явно не четыре звезды. И даже не две.
Удобства хоть и не во дворе, но в конце коридора.
Ржавый сливной бачок под потолком, с фаянсовой ручкой на веревочке. Я таких не видел уже сто лет.
В номерах, более похожих на вагонные купе, — койка, тумбочка, девичий платяной шкафчик, табуретка — и всё. Ни телефона, ни радио, ни тем более телевизора.
Дом колхозника в Тульской губернии.
Лозунг тот же: 'Ни хрена, перебьетесь'.
Я принял душ в пожелтелой от старости ванной, побрился, надел свой лучший костюм.
Кирюха по-прежнему сидел в столовой и пил пиво. Перед ним уже выросла целая полурота пустых высоких банок из-под 'Элефант бир'. Круглое лицо его лоснилось от наслаждения.
— Вохин гейст ду? — спросил он, когда я начал выносить чемоданы. — Куда намылился?
— В гостиницу.
— С твоим паспортом да еще без визы? Ох, не советую. Зер геферлихь, зер рискант. Очень опасно, очень рискованно.
При этих словах Кирюха смачно рыгнул и, запоздало прикрыв рукою рот, объяснился:
— Дорвался до 'Слонового пивка'. В первый день всегда. Традиция такая. Каролинка заранее запасает.
Плевать я хотел на его свинские традиции. Но то, что он сказал насчет паспорта, здорово меня ошарашило.
Я, честно говоря, человек книжный, мое представление о Западе сформировалось под воздействием беллетристики.
А в книгах, даже в самом поганеньком детективе, западный человек въезжает в гостиницу, записывается под любой фамилией, хоть Сосо Джугашвили, — и живет сколько хочет.
Есть у него паспорт, нет у него паспорта — администрации не касается. Лишь бы платил.
— Это, брат, одни мечтания, — выслушав меня, сказал Кирюха. — Есть такие правила, да не про нашу честь. Потому что мы иностранцы. Округленно говоря, грязные ауслендеры. Врем и воруем, воруем и врем. Да еще норовим пожить на халяву. Это ж чистая правда, эхьте вар.
— У меня что, на лице написано, что я иностранец?
— Конечно, написано. Только не на лице, а в глазах. Глаза у тебя иностранные, тоскливые. Трауриге ауслендише ауген.
— Врешь ты всё, — сказал я с досадой.
— Не, не вру, — возразил Кирюха. — Шенгенский житель даже обдриставшись смотрит весело, в упор. Этому его с детства учили. На немецком хоть бойко талдыкаешь? Шприхст ду фрай дойч?
— Объясниться могу.
— Ну, тогда вообще атас. В первой же гостинице тебя и заметут. 'Штайгст ду аус, аршлох,' — и весь разговор. Выметайся из Дойчланда, засранец.
Я сел на стул, поразмыслил.
— Ладно, с деньгами не пропаду. Найду какую-нибудь бабульку, сниму комнату…
— Где, в Берлине? Да берлинская бабулька в первый же день пошлет тебя на анмельдунг. В смысле прописываться.
День веселых открытий.
— А разве в Германии есть прописка?
— Можешь не сомневаться, — торжествующе сказал Кирюха. — Притом обязательная. Унбедингт.
На это мне нечего было сказать.
Как говорится: от чего плыли — к тому и приплыли.
Помню, выступал один по телевидению в горбачевские времена: 'Нигде, говорит, в мире нет такого унижения граждан, как прописка, и если мы не полицейское государство — надо срочно это дело прекратить'.
И вот, пожалуйста. Верь после этого.
Кирюха наслаждался моей растерянностью.
— Так что же мне делать? — спросил я.