Так он и поступил. Даже написал кое-что почти в окончательной редакции, но чувствовал, что на заключительном этапе ему предстоит немало мучений, и все равно писал и писал, иначе от темы не отделаешься. Хотел рассказать понемногу (понемногу) обо всем, так чтобы в романе всякое событие получило свое место, свою историю. Тринадцатого числа Бофаруль, застав его в трудах праведных, вручил ему записку, которая гласила: “Каталог № 580, Бургос, 1936 — 1937, типография Фурнье”. Вис, разумеется, ничего не понял, и Бофаруль объяснил, что это справка о марке, наклеенной на письмо Хосефы Вильяр, а Вис спросил: разве я тебе говорил об этой марке? — Ты же дал мне фотокопию письма, — и, пока Бофаруль объяснял, как он получил эту справку, изумленный Вис говорил себе, что надо подумать еще о многих вещах: кроме года выпуска марки, была еще записка с адресом в Честе, которую алькальдесса могла написать только после выхода из тюрьмы, скорей всего в 1944 году, когда она там жила и когда, несмотря на запрет, посетила Кастельяр… Может, она передала кому-нибудь эту записку? Задавая себе этот вопрос и размышляя о дальнейшем, Вис вдруг понял, что Бофаруль с ним прощается, — как? — ну да, я уезжаю, передай привет Бла, — но послушай, — все, все, прощай, спишемся, или я тебе позвоню… И быстро пошел вниз по лестнице, ну как не поругать его за то, что решил проститься вот так,наскоро, прощай — и все. Вис смотрел ему вслед и видел, как он помахал рукой с площадки этажом ниже, — прощай, прощай, — и не было у него ни лысины, ни парика. Бофаруль надел шляпу, которую иногда носил и в Вильякаррильо…
Четырнадцатого вечером Бла и Вис улетели в Мадрид. Пока такси везло их в аэропорт Манисес, который остался так далеко позади, в самом еще неясном начале мыслей о книге (и так близко от Педро — Честе в двух шагах отсюда, — а может, он опять в Бадалоне?) , Вис уже видел себя на работе, видел, как он пробирается по бесконечному лабиринту кроссворда. Умирает вместе с теми, кто только там и живет. Вспомнил вдруг о старике из Вильякаррильо, который по истечении сорока одного года и трех месяцев вышел в Испанию. Снова увидел, как тот подслеповатым взглядом осматривает дома на улице своего городка. Трогает их руками. Немощный, старый. И Виса охватила буйная радость.
М
Посреди поля мы увидели кладбище, белое, аккуратное, словно игрушечное. Вчера вечером увидели. А может, сегодня вечером? Может, уже за полночь? Что сейчас: завтра или еще вчера? У Сепульведы есть часы, но поди сыщи, где завалился этот самый Сепульведа. Нет, я не стану его разыскивать, шагая через тела спящих бойцов. Кладбище было как игрушечное. Среди полей. Мы войдем туда через ворота, сказал сержант. Ворота справа, отсюда их не видно. Пред нами лишь глинобитная стена. Белая, длинная. Им с их позиции, должно быть, видна точно такая же противоположная стена. Ворот им тоже не видно, от них они слева. А над стеной — три-четыре кипариса, сержант сказал: ночью проведем рекогносцировку и узнаем, можно ли захватить кладбище. Только рекогносцировку. И еще говорил, что едва ли они его захватили, хотя наш часовой ночью слышал, как оттуда доносились какие-то голоса, не мертвецы же там переговаривались, правда, это могли быть или наши, или их голоса, которые ветер разносил по полю, только все равно надо поостеречься, не то можем влипнуть. До кладбища от нас было метров двести пятьдесят (по-моему, только я в таких вещах всегда ошибаюсь). Мы добрались до какой-то полуразрушенной дачки. Вы видите? — спрашивал сержант. Наверное, он сам не знал, о чем говорит. Видите? И показывал рукой куда-то вдаль. И нам было понятно, что там — они. Мы — здесь, в окрестностях Матаса, а они там, возле Росаса, а между нами — кладбище городка Росас. На ничьей земле. Кладбище. И никого там нет. Вернее: там — Никто. Мне хотелось побродить по кладбищу, почитать старые надписи. Ну, скажем, год 1874. Старые могилы почему-то укрепляют во мне терпение. А недавние, вчерашние или прошлогодние, — не знаю. Наверное, недавняя смерть сама по себе производит на меня сильное впечатление. Как пустынно сейчас кладбище, думал я. Никто не приходит, никто не уходит. Но вот часовой слышал голоса, да ну его совсем, этого часового, чего он только не услышит. Нет. Кому там быть. Вокруг — поля в осеннем золоте. А где я был прошлым летом? Нет, это невозможно. Ничего этого уже не существует. Но как оно рвет мне сердце, как только вспомню обо всем, обо всех, кто… Внезапно, когда меньше всего ожидаешь. Сгинь! Кладбище местечка Росас — ничья земля. Золотится трава, готовясь к осеннему сну. Невыносимо серый ноябрь. Пошли, сказал сержант. Короткими перебежками возвращаемся на свои позиции. Странно: ни одного выстрела. Тихо уже… Нет, я не знаю. Но порядочно. В другие дни то ухнет миномет, то раскатится пулеметная очередь, то захлопают одинокие выстрелы. Или как в те дни, когда мы были в Эль-Пардо. Конечно, стрельба не такая вещь, по которой надо тосковать, но и так проводить в мертвом безмолвии целые часы, дожидаясь ночи… В стороне от нас, в каком-то убежище, возможно в подвале полуразрушенной дачи, какой-то идиот, не из нашей роты, из саперной, так вот, этот идиот возил с собой патефон и, как видно, несколько пластинок, но все время заводил только одну:
И еще раз. И еще. И опять. Ах ты… Еще раз, еще, еще. Чтобы не слышать слов, которые пел тот, кто хранил платочек, я начинал считать: один, два, три, четыре, пять, шесть — да заткнись ты бога ради, — семь, восемь, девять, — ну, пожалуйста, будь человеком, скотина, — та, что кусала платок, была вроде бы колумбийка, и сама-то песня вовсе не плоха, но нельзя же так, прах тебя побери, — и я уходил вперед, к разрушенным домам у шоссе. И смотрел на широкую котловину, и в сумерках казалось, что я вижу смутные очертания мадридских домов, и я думал о том, что год с небольшим тому назад Бернабе бросался там в самое пекло, туда, где надо было закрыть брешь своим телом, живым или мертвым. Я без конца курил, прикуривая одну сигарету от другой, — полегче, так ты в момент прикончишь недельную норму табака. Ну и черт с ней. Плевать. Нервничаешь? Ай-яй-яй. Вот так открытие. Правда, это было уже на седьмой или восьмой день по прибытии сюда. Сначала мы две недели пробыли в Эль-Пардо. Поговаривают, что скоро нас снова отправят в Эль-Пардо. Передислокация, марш-броски. И все такое прочее. Маневры, Это всякому ясно. И вот одну сигарету за другой — нервничаешь? — что ж, по правде говоря… Кладбище. И никого. Таких новичков, как я, еще трое, студенты, лейтенант их тоже взял в группу. Ну и ветеранов, конечно. Всего нас десять. Ты, ты, говорил лейтенант, отбирая людей. И ты, и ты. Думаю, меня он мало знает, но не скажешь ведь, что ты новичок. Лучше смерть. Так или иначе — мы идем. Сепульведа явно нервничает. У него обгрызенные ногти. И бородавка на веке. Так и дергается вместе с веком — что это, тик? — тут такая же проблема, как с курицей и яйцом: то ли у него тик из-за бородавки, то ли бородавка из-за тика. Где-то совсем далеко и неясно слышатся пулеметные очереди. Не знаю, с какого момента, но меня вдруг удивило, что я их