кажется, что не только время, и взросление, и приращение орудовали здесь, но также вполне очевидные и конкретные события: убийство желтого кота, приход в наш дом Слепой Женщины и внезапно ударившая меня страшная догадка относительно дяди Авраама и Рыжей Тети. Она, он, кастрюлька куриного супа и белый «пакет». Она и вы, что превратили ее в проститутку.
В доме Большой Женщины я никогда ничего не мог найти в темноте. «Это признак того, что ты себя не чувствуешь у нас, как дома», — обижалась она. Но здесь, в полной темноте каменного ящика дяди Авраама, я нахожу каждый предмет наилучшим способом, каким может найти мужчина: с закрытыми глазами. Инструменты, блокноты, бумаги. Как приятно потрогать, открыть, полистать их в темноте, понять, не видя. Вот денежные купюры. В точности как рассказывал мальчик Амоас. А вот и фотографии. Я не различаю лиц, но знаю, что за лица на них сфотографированы. Твердая глянцевая бумага, и края ее обрезаны зубчиком для красоты, как на тех фотографиях, которые Рыжая Тетя достает кончиками пальцев и подносит к глазам.
Я тоже подношу их к глазам и разглядываю. В темноте мне чудится рыжеватый блеск далекого огня, я чувствую, и вижу, и обоняю его, его отсвет ложится на мой лоб, и щеки, и нос, и губы. Отсвет погашенный, стонущий, не забытый.
«Как он злобен, этот город, — писала Мать и прятала записку, еще одну мысль для отсутствующего мужа и отыскивающего сына, — воспоминания народов и религий он сохраняет навеки, а воспоминания живущих в нем людей стирает еще при их жизни».
И действительно, гробницы, башни, купола и стены Иерусалима по-прежнему налицо, а вот передняя часть парка Дома слепых, когда-то — его дозволенная часть, с ее железными воротами и раскидистой мелией, давно снесена, и поверх воспоминаний о ней проложена широкая улица. Коровы доктора Валаха умерли, или были забиты, или переселились в другую больницу, чтобы одарять своим молоком других больных. Животные из Библейского зоопарка переместились на другой край города. Обнаженные груди за зелеными ставнями переехали в Ашкелон, чтобы быть поближе к морю. А от каменной стены вокруг садика Английского кафе остались — я сходил проверить — только два-три одиноких камня.
Здесь, сразу за этими камнями, когда-то находился двор, и Авраам часто прятался там в засаде, подглядывал через щели в стене, как его соперник и его любимая женщина пьют там свой английский чай с молоком, обильно подслащенный счастьем и сахаром, и в тоске и ревности призывал на себя скорейшую кончину. Он так привык подсматривать оттуда за ними, что продолжал это занятие даже после того, как Дядя Эдуард погиб и стал называться «Нашим», а он, Авраам, оставшийся в живых, стал именоваться «убийцей» и «псом».
И в тот день, когда возле кафе остановился тот мотоцикл и те двое мужчин набросились на эту Рыжую Тетю, с Авраамом произошло то, что я уже однажды описывал: желание расправиться с ними и спасти свою любимую от овечьих ножниц было таким огромным, а ярость и гнев так стремительно переполнили тяжелые мышцы, что на какой-то миг его буквально парализовало. Точно каменный столб, так он застыл. Тело мучительно содрогалось от усилий освободиться от оков собственной силы, но ногам не удавалось сдвинуться с места. Рукам не удавалось протянуться. Только рычание связанного животного вырывалось из его горла.
Лишь несколько секунд спустя, когда все было кончено, но крики людей, и рыдания Рыжей Тети, и выхлоп мотоцикла еще висели в воздухе рваными клочками, каменотес сумел прийти в себя и сдвинуться с места. Он знал здешние места, слышал тарахтенье мотоциклетного мотора и понимал, что мотоцикл проскочит сейчас по параллельному переулку, по другую сторону двора. Он быстро поднял руки, подпрыгнул, повис и перебросил себя с земли на каменную стену, уселся там и выхватил матраку из чехла. Мотоцикл уже появился на подъеме переулка и помчался вниз, по направлению к нему, и короткая рукоятка матраки затрепетала в его руке, словно наполнившись собственной жизнью, желанием и целью.
Водитель мотоцикла восторженно орал. Его спутник махал Аврааму факелом рыжих Тетиных волос и выкрикивал те слова, которые кричат мужчины, когда думают, что спасают родину: «курва», «предательница», «мы ей показали, пусть знает!»
Он прикинул их скорость и в тот момент, когда мотоцикл поравнялся с ним, швырнул в них свое орудие. Матрака вырвалась из его пальцев со всей силой и точностью, на которые способна рука каменотеса, а значит, с той силой и точностью, которые не знают себе равных и не оставляют за собой сожаления. Сначала молоток прочертил два сверкающих круга и перевернулся в воздухе, а затем стальная скругленная смеющаяся головка опередила короткую дубовую рукоятку и ударила человека на заднем сиденье между плечами, в самое основание шеи.
Человек вскрикнул и, пытаясь схватиться за своего товарища, потащил за собой и его. Длинная струя искр, как от точильного камня Дзын-Дзын-Дзын, протянулась за корпусом мотоцикла, который поволокло боком по асфальту.
Те двое, в порванной одежде, обливаясь кровью, пытались подняться и убежать, но Авраам уже спрыгнул со стены, торопясь нанести последний удар. Ярость, которая раньше превратила его могучее тело в камень, теперь вдохнула быстроту в его тонкие ноги. Он нагнулся, поднял матраку и наградил каждого из них легким, точно рассчитанным ударом по затылку.
«Только чтобы они потеряли сознание, — объяснял он мне. — Хотя я от всего сердца желал им смерти».
А потом он поднял с земли сноп рыжих волос своей любимой женщины, связал их и спрятал между своим телом и рабочей блузой. «Вот, здесь я их положил, Рафаэль, потрогай у меня тут кожу, потрогай- потрогай».
Затем он подошел к мотоциклу и двумя сильными ударами молотка разбил бензобак и карбюратор. Собралась черная лужа. Сильный запах бензина поднялся в воздух. Дядя Авраам отступил на шаг. Он был человеком камня, который сам платит за каждую свою ошибку, ничего не исправляет и ни в чем не раскаивается. Он швырнул в лужу горящую спичку, перепрыгнул через стену и исчез.
— Кто ты?
— Я Рона.
Тишина. Еще обмен паролем:
— Кто ты?
— Я — ты.
Ее рука у меня на шее, моя рука у нее на бедре, и, словно перед тем, как подуть на остывающие угли, мои легкие втягивают воздух и глаза слегка прищуриваются. Ты ошиблась, Большая и глупая Женщина: я не сокрушаю сердца, я не красавец и я умею чувствовать любовь.
— Куда поедем?
— А куда ты хочешь?
Пусть только выскажет желание. До смешного четкое, до смущения решительное, до зависти подробное: она хочет в такое далекое место, где мы сможем ходить голышом. Она хочет, чтобы я лежал с ней рядом и рассказывал ей истории. Она хочет большое небо пустыни над широкой плоской белой скалой, где можно распластаться и испарять наши глаза в тающую голубизну пространства. Она хочет, чтобы протянутая рука касалась маленькой высохшей лужицы и можно было бы перетирать пальцами крошащуюся корочку на ее дне. Она хочет ветерок испаряющегося пота и шевелящихся волос. Она хочет, чтобы я читал там карты ее живота и делал приятно ее спине — «Твоя тетя права, ты один из шести», — хочет, чтобы я перебирал ее ребра кончиками пальцев, «как те твои слепые».
А кроме того, она хочет, чтобы на расстоянии брошенного камня были две большие акации, стволы которых начинают ветвиться высоко над землей.
— Две? — Я смеюсь, хотя ее ответ наверняка сокрушит мое сердце. — Почему две?
— Одна для тебя, а другая для меня.
Она намазывает хлеб толстым слоем масла. Она жадно пожирает огурцы, которые я мариную для нее. Она вливает в свое горло целый стакан холодной, шумящей воды. Она пьет черный кофе из прозрачной стеклянной чашки. Она немного охрипла, переполнена любовью и очень нетерпелива.
— Ну идем уже, Рафаэль. — Она встает, и ее рука гладит меня, ласково поторапливая. — Пошли, у меня есть муж, и дети, и много работы, и мне еще предстоит долго вести машину обратно.