выяснилось, что дальше он едет в Целиноград, выполнять более серьезные, связанные с грузоперевозками задачи. У Саввы от феноменальной возможности сегодня же увидеть Тому в зобу дыхание сперло, тем более что впереди маячили два законных, положенных ему всего раз в месяц выходных. Дабы не упустить заветный шанс, он выглянул в открытое больничное окно и крикнул пристрастно проверяющему гигантские колеса самосвала Джанибеку:
– Джанибек, подбросишь меня до Алексеевки?
– Подбросить-то подброшу, только места в кабине нет, правое сиденье в ремонте, да и в кузове сесть не получится. Будешь, доктор, стоять всю дорогу – подвезу, – не отрываясь от левой задней шины, задушевно, но с каким-то неизъяснимым азиатским подвохом произнес брюнетистый Джанибек.
– Ничего, Джанибек, постою.
В стоячем положении доктору предстояло отмотать около трехсот километров. А ведь Базарбай предупреждал, что шофер больно лихой.
– Дождался бы ты, Лексеич, другого, этот тебя утрясет совсем, – вздыхал он с искренним переживанием на плоском добродушном лице, наблюдая торопливые сборы доктора в дорогу и покачивая головой на манер китайского болванчика.
– Э-э, нет, Базарбай, до Москвы еще полторы недели – столько мне не вытерпеть. Тебе хорошо рассуждать, когда у тебя вон жена каждый день под боком. На службе и то исправно посещает. – Закинув за спину полупустой брезентовый рюкзак, Савва торопливо направился к выходу.
– Что да, то да, моя Зумрат еще как меня любит. – Базарбай пошел вслед за доктором и, продолжая негромко сокрушаться, смотрел из-под козырька гигантской ладони, как в лучах нещадно восходящего солнца тот стоймя устраивается в покато- неудобном, сплошняком заставленном крупногабаритными бидонами кузове.
Разухабистый Джанибек тронулся в путь без промедлений и тут же развил небывалую для самосвала скорость. Крепко вцепившись в не удобные борта, Савва подпрыгивал и сотрясался на ухабах так, что менялись местами внутренности, слезы от внезапно налетевшего встречного ветра ползли не как положено, к подбородку, а лихо разъезжались за уши, однако великая жажда погружения в Тамарино лоно затмевала все дорожные недостатки. Примерно через два с половиной часа начинающий доктор походил на густо припорошенного снегом компактного Деда Мороза. Сквозь нанесенный окружающей средой грим светили лишь узкие прорези глаз да чуть проглядывали розоватые обветренности губ. Сознание его пребывало в заторможенном состоянии, в ушах прочно засел грохот бидо нов в мелодичной аранжировке звона казахских степей. Наконец самосвал резко взбрыкнул и встал как вкопанный, потонув в беспросветном облаке пыли. «Все, приехали, – высунулся из окна кабины Джанибек, – небось зазноба-то заждалась, вот она тебя и обмоет, и приласкает». И, занырнув обратно в кабину, он загоготал энергичным жеребцом.
Насилу оторвав от борта онемевшие пальцы, не чуя под собой негнущихся ног, Савва спрыгнул – точнее, скатился на землю, отряхнулся, подобно спешившемуся с коня, проскакавшему много миль ковбою, сплюнул серым сгустком слюны с пылью и от души смачно пожелал себе вслух: «Чтоб у меня всю жизнь так стояло, как я всю дорогу стоял».
Тамара оказалась занята. Вдвоем с местной акушеркой Дамелей они принимали роды. Заглянув в родовую, где обе женщины усердствовали над громко орущей роженицей, он искренне удивился – роженица по срокам никак не вписывалась в общий временной контекст здешних мест. Массовые рождения детей, а равно аборты и выкидыши, были, не ходи к гадалке, приурочены в этих местах к праздникам. Основных праздников, как повелось при советской власти, было три: Седьмое ноября, Первое и Девятое мая. Новый год, Двадцать третье февраля, а уж тем более Восьмое марта популярностью у местных жителей не пользовались. От любого из трех вышеозначенных календарных дней можно было спокойно отсчитывать: два месяца – аборты, от трех до пяти месяцев – выкидыши, девять месяцев – нетрудно догадаться, роды. На дворе в день его приезда в Алексеевку стояла последняя декада августа. А между тем волна рожениц, понесших бремя на очередную ноябрьскую годовщину, схлынула вместе с первой августовской декадой. Об этом практикант-доктор был осведомлен наилучшим образом, поскольку самолично одни за другими принимал роды у многих местных Фатим, Динар, Газиз и др.
Увидав в чуть приоткрытую дверь голову любимого, Тамара несказанно обрадовалась и стала подавать глазами знаки, обозначающие следующее: «Освободи меня от этой процедуры – соскучилась ужасно, хочу к тебе».
Отступив на пару шагов за дверь, он понизил голос до густой хрипоты:
– Тамара Сергеевна, срочно на выход, вас требует к себе главный акушер-гинеколог республики!
Через минуту она вылетела в коридор, не обращая внимания на его пострадавший вид, повисла у него на шее, схватила за руку, повлекла в свою комнатку, расположенную по соседству с родовой, торопливо выдала ему кусок ядовито-пахучего земляничного мыла, полупрозрачное от древности вафельное полотенце и отпустила в душ в конце коридора со словами: «Давай скорей, а то прям горит все внутри». Он торопливо помылся, на ходу кое-как промокнул себя отслужившей ветошью, обернул ею торс, роняя и подбирая по дороге скомканные нательные вещи, помчался назад по коридору. Едва не проскочив нужную комнату, ворвался к Тамаре, застилающей свежую постель. Ее талия и округлая попка хорошо прорисовывались сквозь тонкую ткань халата. Он набросился на нее сзади, она успела змеей развернуться в его объятиях, голодными хищниками они впились друг другу в губы и как подстреленные рухнули на кровать. Как только страсть, бурно вскипевшая в его жилах, толчками проникла в обжигающе упругое Тамарино нутро, из родовой раздался резкий крик Дамели:
– Ой, Тамара Сергеевна, ножками пошел, ножками! Одна не справлюсь.
– Как же вы, вашу мать, раньше-то справлялись! – разозлился разгоряченный процессом проникновения в подругу Савва. Процесс пришлось прервать. С трудом отлепившись от обомлевшей от наслаждения Томы, он на скорую руку натянул ее халат и побежал в соседнее помещение исправлять ситуацию.
На столе в корчах извивалась девчонка лет шестнадцати. На крики у нее сил не осталось, и она утробно рычала приоткрытым ртом, скрипя молодыми, крепкими зубами, от боли и ужаса жмуря без того узко-раскосые глаза. О больших размерах плода красноречиво свидетельствовали виднеющиеся из причинного места широкие ступни младенца. Доктор наскоро помыл руки, ополоснул разведенным спиртом, шагнул к роженице, приставил ладонь к розовым пяткам и основательно надавил на них, загоняя плод обратно. «Давай-ка, полезай назад, братец, и разворачивайся там как положено», – ласково сказал он, легонько похлопав измочаленную девчонку по тугому животу. И тут же, сменив интонацию, отдал строгий приказ: «А ну, резко приподними задницу, оторви от стола, сделай мостик и потихоньку опускайся, – он страховал хрупкий девчачий позвоночник, придерживая поясницу ладонью, – давай, давай… повтори еще раз, еще». Та слушалась беспрекословно. Живот то вздымался крутой волной к докторскому носу, то вновь обретал под собой опору стола. «Ну все, хватит, теперь снова начинай тужиться», – гладил он гигантскую животрепещущую округлость, туго обтянутую смуглой кожей со смешно выпирающим по центру пупком. Подобная манипуляция не имела ничего общего с классическим поворотом плода на ножку, была вообще черт знает чем, и доктор прекрасно понимал это, но по какому-то странному наитию решил, что и так сойдет, ребенок развернется как надо сам. Дамеля, отступив в оторопи от родильного стола, с приоткрытым ртом наблюдала диковинные, не описанные ни в одном учебнике по акушерству действия молодого столичного доктора. Через некоторое время за неоднократно проделанным гимнастическим этюдом между ног роженицы и впрямь показалась скользкая головка ребенка. «Все, голубушка, дальше давай сама, – обратился Савва к ошеломленной Дамиле, – а мне пора заняться любовью, не роды же я, в конце концов, приехал сюда принимать».
Новорожденный мальчик оказался мало того что крупный, весь был украшен аппетитными перевязками, имел правильной формы головку и хорошего цвета, чистую кожицу. Крепкий, упругий здоровяк. Роженица мгновенно сдулась, скукожилась, сама превратилась в измученного полуживого ребенка.
Накрыв трясущуюся в ознобе девчонку простыней и байковым одеялом, Дамеля вышла на раскаленный солнцем двор и по здешнему обы чаю бросила послед сторожевой собаке. Но лежащая в символической тени у больничного крыльца собака, смахивающая на пожилую волчицу, хоть и была голодна с ночи, даже нюхать его не стала, отвернула морду, неохотно поднялась и, уткнувшись глазами в землю, побрела к себе в будку. Дамеля от такого события пришла в досадное недоумение, всплеснула руками и расстроенная вернулась в больницу.
– Ох, доктор, не жилец мальчик-то, – сокрушалась она во время совместного чаепития, когда удовлетворенные друг другом Савва и Тома, запахнув на голых телах казенные халаты, устроились с дымящимися пиалами на клеенчатом топчане в ординаторской.
– Типун тебе на язык, вон какой Добрыня Никитич уродился, одни ступни чего стоят, – с удовольствием отхлебывая зеленый чай, возражал ей Савва.
– Верный знак, что умрет ребенок-то. Раз собака послед не съела – точно умрет, – продолжала гнуть свою линию Дамеля.
– Ну что ты причитаешь, как дремучая бабка-повитуха, – возмутился ее беспросветной глупостью доктор, – всего-то собака на этот раз оказалась не просто дурой, а сытой дурой.
Тогда еще, по неопытной молодости, он пребывал в полном рациональном материализме.
– Да, действительно, что за