нелепые допотопные обычаи, – добавила Тома, нежно приглаживая взъерошенные волосы на непокорной Саввиной макушке.
Ночи им, естественно, не хватило, воскрес ным утром они отправились в казахские степи, где без свидетелей упивались страстью. По дороге, бросая под себя прихваченное из больничной подсобки старое одеяло, падали в криворослые колючки и воплощали Саввины фантазии. Многократные падения сопровождал сухой палящий зной, но они не замечали его, любили друг друга до изнеможения, до трясучки в руках и ногах, до галлюцинаций, до туманных степных миражей. Обратно, окончательно обнаглев, брели совершенно голые, истерзанные жарой и сексом, на свое счастье встретили по дороге оказавшуюся не галлюцинацией лужу и кинулись в нее, как в спасительную морскую пучину. Лужа была им по икры. И как-то странно пахла. Проезжающие мимо местные водители, до упора расширив казахские глаза, наблюдали невиданную картину: двух голых разнополых безумцев, плещущихся в грязной технической луже.
А по возвращении они узнали, что новорожденный мальчик ни с того ни с сего умер. Несостоявшаяся юная мать, рыдая взахлеб на груди у Дамели, сбивчиво рассказала, как подверглась изнасилованию родного брата. Ее брат, судя по рассказу, всегда и во всем действовал вне привычного для местных сограждан графика. Собственную молодую жену он оприходовал в конце февраля, на совпавший с выходным день ее рождения, но, узнав спустя девять месяцев долетевшее из районной больницы известие, что родила она не сына, а дочь, прогулял работу, напился будним ноябрьским днем до потери разума и совершил домашнее злодеяние – надругался над вернувшейся из школы сестрой. Резко протрезвев после содеянного, вправляя опустошенно-обмякшее достоинство в порты, пригрозил, что убьет, если та кому- нибудь хоть слово вякнет. Вот она и молчала все девять месяцев, неоднократно посрамленная и тяжело битая то отцом, то матерью в попытках дознания, какая же пришлая или заезжая сволочь обрюхатила дочь, пожизненно опозорив семью на весь район.
Что тут скажешь? Оставалось только поражаться чутью местных собак. Опыт, опыт и еще раз опыт! Да, незабвенное, лихое было время!
В больничку Баршина частенько наведывались с выселков поклянчить наркотических средств бывшие зэки, и Савве приходилось всякий раз с великим трудом отбиваться от этих странных, не воспринимающих ни слов, ни жестов, глядящих на него стеклянными глазами людей, упорно продолжающих канючить: «Доктор, ну дай хоть чуточку». Наличие охраняющего больничный покой Базарбая страждущих просителей нисколько не смущало. Вымогания бывшими сидельцами продолжались до тех пор, пока к московскому доктору не приставили пожилого и сурового Азамата Кайратовича с потертой берданкой, сохранившейся у него со времен финской войны.
Был в казахстанской Саввиной практике и знаменитый стройотряд – его своеобразная самобытная гордость, – ни разу, в отличие от остальных, за летние месяцы 1967 года не обделавшийся. При жутких жаре и антисептике, что царили в этих местах из лета в лето, кишечные отравления у общей массы стройотрядовцев были привычным, часто повторяющимся делом. И молодой доктор, не мудрствуя, три раза в день кормил группу вверенных ему студентов отборным чесноком. Во время трапез над студенческими столами висел здоровый, крепкий дух, в их тарелки замертво падали пролетающие мимо мухи, а заодно с ними, даже не успев осмотреться, гибла любая инфекция.
Беременела Тамара как кошка. Без преувеличения сказать, с ней достаточно было посидеть рядом. Ее алчный до секса главный женский орган схватывал и без устали запускал в работу тот заветный ингредиент, который иные женщины тщательно, подолгу сохраняют в себе после актов любви, принимая положения в виде русских «березок» или их йоговских аналогов «Випарита-карани». Не то чтобы Савва не щадил Тамару – садистом он вовсе не был, старался контролировать последний любовный аккорд, но пылкому Тамариному органу достаточно было и малой утечки живительной жидкости. Имеющиеся в обиходе презервативы тех лет оба от души презирали. Примерно на восьмой ее беременности, после серии следующих, как поезд по расписанию, искусственных прерываний, доктор, памятуя о заповеди «не навреди», не выдержал и сказал: «Все, хватит насиловать организм. На этот раз поженимся, и рожай». Осенью 67-го они расписались.
Валентина Семеновна всеми фибрами души не приняла поселившуюся в их доме Тамару. Игнор ее не был откровенно- показательным, но глубоко стойким.
Тома родила мальчика. Обращаться с ним она не умела. Отъявленная комсомолка, активистка, успешная студентка, теперь полноценный медицинский специалист, не единожды принявший роды, – к собственному ребенку не знала, как подступиться. Мыл грудного сына Савва. Приходил после кафедры и больничных дежурств и, с трудом держась на ногах от усталости, мыл, вытирал, смазывал складчатые места маслом, менял подгузники. Мыл и, страшно сказать, ничего к ребенку не чувствовал. Ну, ручки-ножки, ну, потешная пиписька, все более осмысленный взгляд, что там еще? Да ничего. Черствость? Жестокость? Но ведь сердцу не прикажешь. А мальчик, вытягивая в моменты мытья губы трубочкой и старательно морща лоб, внимательно глядел на родителя из ванночки в законной надежде на его отцовскую любовь.
По истечении нескольких совместно прожитых лет Тамара увлеклась долгими телефонными разговорами и добычей хрусталя. Ее новые бытовые пристрастия приобретали неограниченный размах. Телефон находился в прихожей. Валентина Семеновна во время бесед снохи обычно сидела в своей комнате, молча двигая лицевыми желваками. Если же любимый внук Савочка заглядывал в комнату с предложением попить чайку, шипящим полушепотом спрашивала: «Ну что, не наговорилась там еще эта дура?»
Волна советской моды на хрусталь нахлынула вместе с дружными выездами соотечественников в Чехословакию, насильственным путем преобразованную в братское государство; после чего хрустальная лихорадка возрастала пропорционально ознакомлению наших граждан с чешскими торговыми центрами, а чуть позже – сообразно гигантским очередям, выстраивающимся в конце каждого месяца в ГУМе и ЦУМе. Тамаре нужно было ловить миг удачи.
И однажды, засыпая тревожным сном уставшего от перегрузок человека, доктор с грустью осознал, что, кроме хрусталя, телефонных разговоров и некоторых медицинских нововведений, его жена ничем не интересуется. Ах да, был еще короткий музыкальный всплеск, когда Тамара принесла домой стопку пластинок русской и зарубежной классики и добросовестно пыталась слушать. Но попытки быстро превратились для нее в пытку. Совсем скоро пластинки чернокрылыми галками упорхнули на антресоли.
– Ты бы взяла книгу, почитала, что ли, для общего развития, пока я ребенка укладываю, – как-то раз предложил он жене.
– Что-нибудь новое по медицине?
– Да нет, что-нибудь старое из художественной литературы.
– А зачем? – резонно спросила она. – Что это даст?
– Хрусталя это точно не даст, – ответил он.
Все. Нет любви. Да и не было. Была благодарность за протянутую на четвертом курсе руку помощи, с наслоившимся сексуальным притяжением, неуемной половой страстью – но и то и другое кончилось. После такого открытия брак просуществовал еще год.
В конце 73-го они развелись вполне мирным путем. Благо, Тамаре с сыном и хрусталем было куда уйти. С тех пор Савва, оставшийся после развода вдвоем с бабушкой и скромной парой постельного белья, стал добросовестно выплачивать «элементы», как, с меткой подачи Фаины Георгиевны Раневской, говорили его друзья. Они вполне деликатно, но настойчиво и нудно осуждали его за безразличие к сыну. «Погодите, ребята, это вы сейчас такие правильные и благородные. Посмотрим, что с вами будет дальше», – отвечал им 32-летний доктор.
На самом же деле решение о разводе далось ему совсем непросто; принимая его, он не раз задумывался: окажись бабушка дома в день его знаменательной подготовки к пересдаче экзаменов на четвертом курсе, непременно зашла бы проверить форточку, и дальнейшего развития событий со столь отдаленными последствиями могло и не случиться.
Глава десятая Кафедра
Ему до поры фантастически везло на врачебное окружение. Медики не по принуждению, но по призванию сопровождали Савву с самого детства, и довольно долго. Еще осенью 67-го, сразу после его женитьбы, позвонил старинный друг деда, врач-терапевт Александр Иванович Смирнов, в свое время усердно выхаживавший деда после операции, и спросил без обиняков, почти по- родственному:
– Савка, ты институт закончил?
– Да.
– А чего не звонишь? Тебе разве не нужно на работу устраиваться?
– Нужно.
И Александр Иванович отвел Савву в 24 -ю больницу к старику Гиляревскому. Сергей Александрович Гиляревский был когда-то хорошо знаком с деканом лечебного факультета Первого Меда и обрадовался следующим образом:
– О! Внучок Фёдор Иваныча, Савка! Я ж тебя на горшке помню.
И он отвел «внучка» на кафедру к знаменитому Евгению Михайловичу Тарееву, правой рукой которого был сам.
– Тебе, Савва, должно понравиться, – хрипел он нестройными голосовыми обертонами. – Кафедра крепкая, умников много, дед остался бы доволен. Как не сделать доброе дело покойному Федору Ивановичу, хороший был человек.
Когда-то Гиляревский попал под трамвай, после чего ноги ниже колен ему заменили протезами. Передвигался он опираясь на трость, всегда в неизменной кепке, частенько спотыкался, – тогда кепка летела в одну сторону, трость в другую, – его подхватывали под руки оказавшиеся рядом сотрудники,