современную академическую медицину в черную воронку. Врачи с горящими вместо глаз калькуляторами забыли, что проявления механистического материализма и прагматизма во врачебном деле страшны в особо угрожающих пропорциях.
Когда Савва Алексеевич решил уйти из 63-й больницы и объявил о своем решении Владимиру Георгиевичу (кстати, прочившему его на свое место), шеф, вытаращив глаза и резко втянув голову в плечи, вознегодовал:
– Ты сбрендил? Может, объяснишь, в чем дело? У тебя ж на подходе защита докторской. Хорошей, крепкой докторской. Осталось пройти формальный ритуал, и, считай, профессорское звание в кармане. А через полгода так вообще сядешь в мое кресло, от таких перспектив в здравом уме не отказываются.
– Я, Владимир Георгиевич, передумал защищать докторскую.
Плечи и голова шефа резко опали:
– Та-а-ак, можно полюбопытствовать почему?
– Она перестала быть мне интересной. Голая констатация клинических случаев и вариантов терапий по ликвидации симптомов.
– Нет, ты доведешь меня когда-нибудь до инфаркта. Какого рожна тебе надо?
– В то м-то и дело, что надо мне совсем другого. Понимаете, все взятые мной случаи… как бы это сказать… сплошная пена на поверхности океана. В моих разработках нет глубины подходов, причинно-следственных связей, а важно разобраться именно в них. Мне необходимо найти истоки их заболеваний. Если пойму причины, то наверняка гораздо быстрее научусь справляться с симптоматикой. Ведь и ежу понятно, что все описанные мной виды терапий в лучшем случае снимают лишь симптом, но никак не причину болезни.
Шеф глядел на Савву Алексеевича архинепонимающим взглядом и наконец задал свой последний вопрос:
– Помнишь лаборанта Володю из 7-й больницы, с его «зАголовком» и «выводками»?
– Еще бы, – ответил Савва Алексеевич.
– Ну так вот, «зАголовок» в своем «личном деле» ты оформил правильный, а вот «выводки» извлек неверные. Я думал, шизофрения не заразна.
Именно сейчас доктору, как никогда, катастрофически не хватало деда. Как давно он мечтал поговорить с опытным, вразумительным доктором старой закалки. Поговорить на равных, не как незрелый мальчишка с маститым врачебным корифеем, а как много повидавший доктор с соратником по медицинскому цеху. Обсудить погрешности академических подходов, выслушать всестороннюю оценку недавно полученных новых взглядов. Взвешенности – вот чего частенько недоставало доктору в принятии решений. Ведь предстоящий уход должен был кардинально изменить его жизнь. Любому, даже самому волевому и решительному человеку необходима бывает поддержка. Одобрил бы дед окончательный и бесповоротный его уход из традиционной медицины? Разделил бы антропософские подходы к здоровью и болезни? Разговор с дедом требовательно пульсировал в голове. Савва Алексеевич задавался множеством вопросов, и сам же пытался ответить на них, встав на дедово место.
Но кто-то там сверху распорядился таким образом, что случай поговорить представился.
Глава девятнадцатая Разговор
В кабинете квартиры на 2-й Брестской царил мягкий полумрак, пахло родным с детства горьковатым папиросным дымком. Дед сидел за рабочим столом в хорошо знакомом кресле, вполоборота к наглухо зашторенному окну, и что-то писал в мягко-желтом луче, падающем на лист от большой настольной лампы. Он был необыкновенно красив в эту минуту. Савву пронзило внезапное сожаление, что он никогда раньше не ценил дедовой красоты, словно не замечал ее, а скорее всего, с детской наивной безоглядностью воспринимал как нечто привычное, само собой разумеющееся. Сколько раз, спустя годы, пристально рассматривал он дедовы фотографии, видя на них породистый овал лица, зачесанные на косой пробор темные волосы, красивые густые брови, гипнотический взгляд крупных спокойных глаз, четко очерченный изгиб губ, но не улавливал целостности образа. А вот сейчас в сидящем за столом человеке он наблюдал завораживающую совокупность черт, оживленную красотой еле заметных движений: наклоном головы, шевелением губ, выпускающих струйки дыма, скольжением руки по бумаге с царапающим звуковым отголоском пишущего пера. В комнате обозначился тот самый, всегда почитаемый дедом порядок вещей. Все находилось на привычных с детства местах. Оттого на душе было покойно и благостно. В кабинете под лампой текла настоящая, прекрасная и несуетная жизнь. И ничего не хотелось менять. Хотелось плыть и плыть в этой сладкой нирване, отогреваясь тихим присутствием деда.
Рукой с папиросой дед потянулся за привычной пепельницей, но не обнаружил ее и как-то совсем по-ребячески растерялся. Глаза его недоуменно пробежали по столу в поисках деревянного раритета. Не найдя пропажи, он аккуратно стряхнул пепел в ладонь и обратился к внуку:
– Савочка, подай, пожалуйста, мою пепельницу.
– Той прежней уже нет, я дам тебе другую. – Савва поднялся с дивана, протянул купленную Ириной ониксовую кругляшку.
Дед, ничего не сказав, разочарованно принял ее, откинулся в кресле и, запрокинув голову, выпустил к потолку роскошное кольцо дыма, надолго зависшее нимбом над его головой.
– Что ты пишешь, Фёдрушка? – осмелился спросить Савва.
– Историю болезни одной женщины, моей недавней пациентки. Ты знаешь, весьма поучительная история. Именно своей непохожестью на многие другие. Тебе, как врачу, с удовольствием зачитаю. Может статься, в твоей практике встретится нечто подобное. – Дед отложил ручку, взял со стола исписанный лист: – Итак, пациентка Елизавета, 31 год, русская, детские болезни: корь в 6 лет, ветрянка в 7 лет, иных детских болезней не наблюдалось. С 20 лет замужем, первые, они же единственные, роды в 29 лет, разрешилась здоровой доношенной девочкой. Сегодняшние жалобы: постоянная заложенность носа, скованность мышц, телесная слабость, частые недомогания с ломотой в суставах, нарушение сна, полное отсутствие аппетита, а главное, желания жить. На приеме у этой совершенно здоровой в традиционном смысле женщины мною обнаружилось общее истощение организма, вегетативное расстройство нервной системы, гипере мия мышц, хронический отек слизистой носа с частым и прерывистым ротовым дыханием и… – дед ненадолго задумался, – глубочайшая депрессия.
– Молодая, родившая здорового ребенка? Странно. Может быть, начало наследственного психического расстройства?
Дед вернул листок на стол:
– Ты знаешь… есть женщины… удивительной, редкой породы, они совершенно не могут жить без любви, причем им гораздо важнее любить самим, нежели быть любимыми. Они естественны, как сама отдающая природа, открыты, как лепестки июльского цветка на солнце после дождя. Такова эта Лизонька. Разве могут помочь ей лекарства? Она не любит своего мужа. Встретит любовь – исцелится. Нет – так и зачахнет во цвете лет.
Тут у Саввы пробежал по спине холодок, словно когда-то он то ли знал эту Лизоньку, то ли предвкушал неизбежную с ней встречу, а еще оттого, что уловил в рассуждениях деда зачатки антропософских взглядов.
– А как ты думал, Савва, – словно услышал его мысли дед, – во- первых, незабвенный учитель мой Дмитрий Дмитриевич Плетнев плотно занимался психосоматическими расстройствами, а это вполне созвучно антропософским подходам к здоровью и болезни; во-вторых, он частенько выезжал в Европу, а уж в Германии и Швейцарии его принимали как родного, неужели, ты думаешь, он не был знаком с медицинскими воззрениями Рудольфа Штайнера? Мало того что многое знал и одобрял, так еще и привозил в Москву немецкие журнальные публикации и делился знаниями с некоторыми из нас – своих любимых учеников. Но времена! Не забывай, что происходило в России в 20-е, 30-е годы. Однажды я застал Дмитрия Дмитриевича за страшным занятием. Вместе с некоторыми собственными рукописями он сжигал в домашнем камине привезенные из Германии журналы. Вышинский тогда уже готовил против него целую кампанию. Этот головорез невзлюбил профессора Плетнева еще со времен университета, когда сам преподавал там, а потом недолгое время занимал должность ректора. Невзлюбил за ум, широту и прогрессивность знаний, за огромную любовь к нему студентов – только и ждал подходящего случая с ним расправиться.
– Да, времена были тяжелые, – вздохнул Савва, но в душе возликовал от доброжелательного отношения деда к антропософской медицине. – А я, ты знаешь, хоть и жил в более спокойную пору, долгое время чувствовал себя ущербным, стеснялся, терялся, и если бы не Ба… – Он осекся. – Прости, Фёдрушка, что не посвятил тебе стихотворения, почему-то ничего не смог написать о тебе по памяти.
– Что ты! Никаких с моей стороны претензий! Поэт не должен руководствоваться обязанностью или благодарностью, но всегда лишь вдохновением. Со мной ты прожил до неполных четырнадцати, а с Валечкой – большую часть жизни. Ты талантливо написал о ней, жаль только, что обрисовал исключительно ее старость. Хотя мой упрек неправомерен, ты и не мог знать ее молодости. Для меня же она навсегда осталась молода. Сколько в ней было огня и страсти! Какая она была… как бы это правильнее выразиться… завораживающе манкая, искрящаяся. Мы оба не отличались святостью, да никогда и не требовали друг от друга этой доморощенной щенячьей преданности, но до конца своих дней я так и не остыл к ней, ни на минуту не переставал видеть в ней женщину; напускал на себя внешнее спокойствие, был, знаешь ли, неплохим актером, а сам тайно ревновал ее, и чем больше узнавал других женщин, тем крепче привязывался к ней. И вот что я скажу тебе, Савка: главным в женщине для меня всегда оставалось нескончаемое горение, яркая сердечная искра, высекаемая из самых глубин души.