Стихотворения обрушивались на доктора откуда-то сверху, как низвергается с небес мощный ливневый поток, как возникает над лесом внезапная слепящая радуга. Главным было успевать нанизывать слова на прозрачную дождевую нить, на сверкающее в небе волшебным разноцветьем коромысло. Он почти никогда не правил своих стихотворений, оттого некоторые въедливые ценители стихотворного жанра упрекали его в небрежности слога. Но таков уж был доктор, вовсе не считающий себя скрупулезным поэтом-профессионалом. Удивительно, но от корректирующего вмешательства его вирши часто становились только хуже.
Он вернулся к дому. Присел на изъеденную жуком-древоточцем ступеньку крыльца, с наслаждением закурил, затем поднялся, расправил спину, глубоко втянул в легкие прозрачного, набирающего солнечной мощи воздуха, и тихо прошел в дом. Вера и Даша еще спали. Под провалившимися половицами настойчиво поквакивали жабьи детеныши – требовали у матери есть. На столе, накрытый льняной салфеткой, лежал выпеченный вчера хлеб. Он отогнул край салфетки, отломил кусок плоской лепешки. Вкус у нее был почти пресным, но на удивление приятным. Вчера вечером он не распробовал этого вкуса. «Наверное, именно таким был на земле первый хлеб», – подумалось доктору. Он неслышно собрал со стола хлебные крошки и ссыпал в рот. Боковым зрением увидел, как на свисающем со стола краешке салфетки примостилась маленькая зеленая гусеница. Гусеница смешно изогнулась ребристой дугой, стараясь удержать равновесие и не соскользнуть вниз. Он аккуратно стряхнул ее в ладонь и сдул в приоткрытое окно. Почему-то хотелось оберегать все вокруг. В верхнем углу рассохшейся оконной рамы сплетал паутину средних размеров паук – судя по габаритам прозрачного невесомого полотна, его ажурное дело подходило к концу. Справа от окна, под низким бревенчатым потолком, висел и улыбался образок Николая Угодника. Во сне вдруг коротко засмеялась Даша.
И было счастье. Теперь доктор знал, как оно выглядит, он улавливал излучаемый счастьем свет, ощущал на губах его вкус, вдыхал его аромат.
Даша проснулась, распахнула навстречу начинающемуся дню ясные глаза и сразу спросила:
– Савва, а где жаба?
Он приложил к губам палец:
– Тсс, маму разбудишь, а жаба в подполе со своими детьми, забот ей хватает.
– А-а-а, – с пониманием протянула девочка и, приставив к губам ладони раструбом, скороговоркой зашептала: – Пойдем на речку, пока мама спит.
Она легко соскользнула с кровати на маленькие босые ступни и подбежала к нему. Плотно прильнула горячим со сна телом к его коленям. Степень ее доверия была абсолютна и бесценна. Ее с нетерпением ожидали утренняя река, не успевшая еще высохнуть роса, поющие в ветках птицы, долгий июльский день и долгая, долгая жизнь.
По дороге к реке Савва Алексеевич держал Дашкину ладошку в своей ладони и думал о том, что ни разу не шел вот так с собственным сыном, не случилось у него любви к кровному ребенку, а вот эта девчонка здорово зацепила, стала родной и укоренилась нежным бутоном в сердце – там, где жила любовь к ее матери.
– Савва, а ты мне кто? – по пути спросила Дарья, легонько дернув его за руку.
– Второй отец.
– А разве так бывает?
– Бывает, – ответил Савва Алексеевич, – на све те всякое бывает.
А еще приходили мысли о быстротечности времени. И хотя лето только-только перевалило за вторую половину, находилось в самом соку и расцвете, он слышал легкие шаги приближающейся осени. Поздней осени своей жизни. Но грусти и сожаления не было. «А и вправду, хорошо бы приехать сюда в конце октября и, может быть, написать цикл осенних стихов».Глава двадцать третья Васильевская улица
Гитара
М. П. Иванову
А миф-то являлся былью, только совсем давнишней, оттого и казался мифом. Посвящение другу отрочества воистину звенело хорошо натянутой гитарной струной, резонируя в душе щемящими воспоминаниями и светлой, прозрачной грустью.
Стихотворные строчки были адресованы тому самому Мише Иванову, что, ни секунды не раздумывая, впустил к себе в квартиру растерянного Савву с незнакомой женщиной Верой и ее дочкой в придачу, – как когда-то гостеприимно впускал всю их былую шумную братию в свою убогую каморку во дворе Васильевской улицы.
Почти все они жили тогда между «Маяковской» и «Белорусской» – кто на Васильевской, кто на Брестских улицах – и дружили, дружили как заведенные. Компанией человек из пятнадцати. В большинстве своем жили небогато, правда, у всех имелись пусть коммунальные, но квартиры, а сходились исключительно под крышей Мишкиной каморки. Переболев полиомиелитом, Савва перешел в школу поближе к дому и на время отдалился от закадычного друга Женьки, с головой окунувшись в новую компанию.
Самодельная одноэтажная пристройка-прилепуха упиралась в огромную кирпичную стену, снесенную в 70-х вместе с пристройкой. А в ту пору прилепуха эта походила на нарост гриба чаги на стволе объемистого дерева. Кто и когда выстроил нехитрое, явно не запланированное столичными архитекторами сооружение, не припоминалось даже дворовым старожилам. Набивались в тесноту каменной, с низким потолком утробы и говорили, говорили и никак не могли наговориться. Каждую зиму над входной дверью с внутренней стороны жилища образовывались огромные сосульки, в присутствии большой шумной компании начинающие ронять слезы, – и непонятно было, случалось это с сосульками из вредоносной зависти или, напротив, от горячей радости за говорливую веселость бесшабашных друзей.
Летом в пристройке бывало жарко – она становилась сродни той самой бане с раздевалкой через дорогу, потому как туалета там не имелось, и приходилось бегать справлять нужду на противоположную сторону улицы. Этот нужник в подвале дома напротив требует к себе отдельного внимания. Унитаз в нем стоял на высоченном постаменте. Взобравшись на него, можно было представлять себя арабским шейхом, восседающим на золотом, на худой конец мраморном троне. Как-то раз Савва сидел на прославившемся в округе своей крутостью унитазе, а отправившийся вслед за ним завсегдатай компании Витька Синицкий, сын дрессировщика белых медведей, не желая отставать от приятеля в сочинительстве, вдохновенно читал, стоя под унитазом, свои нелепые стихи.
Среди собирающихся в каморке на Владимирской Савва носил прозвище Шмага. Он был весел, ехиден, артистичен, как одноименный персонаж пьесы Островского «Без вины виноватые». Самой Мишкиной семьи насчитывалось непосредственно шесть человек. Его мать