Боль вспыхнула в сердце – такая боль, что она не знала, почему не упала – и не умерла на месте. Может быть, потому, что ее подхватили, помогли удержаться на ногах, повлекли куда-то.
Они шли длинными извилистыми коридорами, то поднимаясь, то спускаясь, то вновь поднимаясь по ступенькам, и вдруг яркое полуденное солнце ударило в глаза Вари, отвыкшей от такого безумного света, и на миг ослепило их. Когда она снова смогла смотреть, то увидела прямо перед собою Нараяна, который равнодушно взирал на нее своими непроницаемыми черными глазами, словно видел впервые в жизни.
Встретить здесь, среди беспросветного горя, этого свидетеля ее счастья сделалось для Вареньки невыносимо. И все же она протянула руку к Нараяну жестом нищенки, просящей милостыню, и жалобно шепнула:
– Мне сказали, он умер?.. Но ведь Кангалимма пророчила, что мы умрем вместе, а я жива!
Он должен был подать ей эту милостыню. Он должен был воскликнуть: «Конечно! Слова Кангалиммы всегда сбываются. Ты жива – и супруг твой жив. Да вот он!»
О, если бы Нараян сказал это… Если бы рядом с ним сейчас появился Василий – с его дерзким взором и бесшабашной улыбкой, если бы он сказал: «Тебя, тебя одну люблю навеки, а все остальное – призрак, ложь!..» Скажи он это – Варенька поверила бы ему сразу, пусть даже двадцать или тридцать брюхатых Тамилл явились бы обличать его во лжи!..
Однако Василия не было; Нараян же только кивнул в ответ на Варенькины мольбы, и чуть слышный шепот его прозвучал громче грома небесного:
– Да, он умер. Он умер!
И небеса разверзлись, ибо Варя только сейчас осознала, что значит для нее смерть Василия: жизнь без него, но с этим вечным, несмываемым клеймом грязной измены, запятнавшим его имя, его образ, который она никогда не сможет вызвать в памяти, чтобы не вспомнить заодно и Тамиллу, ожесточенно вонзающую пальцы в свое лоно.
Смерть Василия – это была не только смерть человека. Это была смерть любви… той самой любви, без которой Варя не мыслила себе жизни.
Спокойным, оценивающим взглядом она окинула Нараяна. Как всегда, в белом. И как всегда, без оружия. О, если бы на поясе у него оказался хоть какой-нибудь кинжал или нож, можно было бы успеть схватить его и вонзить себе в сердце или чиркнуть по горлу… Но ничего не было, не было! Глаза Вари с надеждой обратились к стражнику, но тот стоял слишком далеко. В этот миг Нараян переменился в лице, словно угадал, что она замышляет, и стиснул ее ладонь так крепко, что Варя с тоской поняла: ей не вырваться, никогда не вырваться.
Нараян взглянул искоса и вдруг шепнул – и голос его был исполнен сочувствия:
– Ничего. Уже недолго осталось…
Под оглушительную, рвущую слух музыку, под пронзительные вопли-песни женщин, разбрасывающих вокруг желтые цветы, Нараян быстро пошел куда-то вперед, увлекая за собою Варю. Мелькнуло лицо магараджи, но Варя только взглянула на него мертвыми глазами – и тотчас забыла о нем.
Теперь она видела, куда влечет ее Нараян: к возвышению посреди обширного двора, к помосту, возведенному вокруг огромной поленницы, источавшей ароматы терпкой древесной смолы и приторно- сладкого масла.
Они поднялись по ступенькам, оказались вровень с верхним рядом аккуратно, затейливо уложенных дров, и Варенька увидела прямо перед собою яркие, разубранные шелками и цветами носилки, а на них… на них… Мертвое, восковое, недвижимое лицо средь белых шелковых волн – это лицо Василия!
И тогда она поняла, что прежде не знала боли. Боль подступила только теперь – вонзила в сердце железные когти, заставила свернуться кровь, остановила дыхание… а когда, насладившись безмолвной мукою жертвы, дала ей вновь увидеть тьму и пустоту окружающего мира, Варенька поняла, что пророчество Кангалиммы было верно и что оно сбудется. Сбудется нынче же.
Мысли ее вдруг сделались на диво ясными и четкими.
Василий мертв – значит, она должна умереть тоже. Ни малейшего колебания не испытывала она, и если, к примеру, вчера хоть какое-то дуновение жалости к себе, к своей молодости и красоте, к своему разбитому сердцу еще могло бы осенить ее чело, то сегодня, после бесстыдных откровений Тамиллы, Варенька испытывала только одно ожесточенное желание: умереть как можно скорее. Пока та великая любовь, которая окрылила ее, вознесла, сделала подобной богине, не разбилась вдребезги, пока она не разъедена тлетворной ржавчиной оскорбленного самолюбия и не превратилась в свою противоположность – черную ненависть.
Этот погребальный костер ее мужа станет и ее могилою. Прежде она не раз слышала о сати и с ужасом, отвращением относилась к этому противоестественному обряду. Раньше Варенька не сомневалась, что женщины восходят на костер одурманенными каким-то зельем; что их возводят туда хитрые брахманы, мечтающие обогатиться, а заодно и выслужиться перед жадным, всепоглощающим своим божеством; что в глубине души женщины мечтают о некоем чуде, которое погасило бы костер и позволило бы им спастись.
Теперь же Варя доподлинно знала, что все совершенно не так. Теперь она поняла, что женщина, готовая к сати, одурманена только пряным зельем своей невозвратимой потери; что возводит ее на роковой помост всесильное алчное горе; что одна мечта гложет сердце несчастной – поскорее отдаться пламени, поскорее избавиться от рвущей сердце боли и слиться в очистительном костре с тем, кто теперь, отныне и вовеки, принадлежит только ей, одной ей – ибо право на его безраздельную любовь она купила ценою своей жизни.
Не будет больше ревнивых, позорных подозрений! Они снова будут вместе – как прежде, как раньше! И она радостно, нетерпеливо вскрикнула, когда Нараян опустил факел, чтобы поджечь костер. Но вдруг он оглянулся, пристально посмотрел Вареньке в глаза… и ей почудилось, будто какая-то серая пыльная завеса опустилась перед ее взором, отгородив от нее и Нараяна, и костер, и Василия, окруженного переливами шелка, – и все, все, что было для нее жизнью, болью, счастьем и любовью.
Огненные языки метались по телу Василия, но он не чувствовал ни жара, ни боли. Варенька, вся с ног до головы объятая огнем, лишь озиралась недоуменно – и послушно следовала за Нараяном, который сейчас больше был похож на факел, чем на человека. Балансируя на поленьях, они двинулись к Василию.
«Ну, вот сейчас!» – подумал он, и радость, бушевавшая в его сердце, была такова, что могла бы,