подобное состояние: «Путник лишается своих чувств. Нет, это не обморок, не сон. Въяве видит он, как тело его растет, расширяется, вбирает в себя весь мир. В себе самом находит он горы, реки, рощи, сады — все, что есть на земле. Мир становится им, а он становится миром. На что ни глянет — это он сам. Не находит ничего, что было бы не им. На что посмотрит — тем делается. В себе видит и атом, и солнце и не знает различия между ними. И время для него едино, начало и конец, безначальность и бесконечность сливаются в одном миге. Удивляется он, слыша от людей: „То было время Адама, теперь — время Мухаммада“. Потому как познал он исчезновение прошлого и будущего, неизменяемость времени, его мгновенность. А потом пропадает и это, исчезает весь мир множественности, наступает иное состояние духа… Передать словами нет возможности. Кто не испытал, не поймет».
Так записали рассказ Бедреддина писари тайн. Так внесли они его в книгу «Постижения».
Покуда Бедреддин в Каире осваивал мир своего духа, делал весь мир вещественный своим внутренним миром и шел к вершине «тариката», хромой Тимур близился к вершине своего могущества. Разгромив Багдад, ушел в свое логово в Карабахе. Перезимовал на вольных пастбищах гор, пополнил войско и вместе с весною двинулся на своего главного соперника по мирозавоевательству — османского султана Баязида Молниеносного.
Жарким летним утром сошлись их войска в широком поле в виду Анкарской крепости.
Вывезенные из Индии слоны Тимура потоптали Баязидову конницу.
Бежавшие к Баязиду из Золотой орды татарские вожди переметнулись к Тимуру — по духу, по языку его воинство было им ближе.
Изменили султану подначальные беи, надеясь получить от Тимура обратно свои уделы.
Разбежались по своим вотчинам сыновья.
Когда плененного султана подвели к Тимуру, Хромец рассмеялся.
— Убей меня, но не смейся надо мною! — в ярости вскричал Баязид.
— Не над тобой я смеюсь, — отвечал победитель. — Погляди, как прекрасен мир! А все сошлось на том, достанется он кривому или хромому.
Беззащитными лежали турецкие земли перед полчищами насильников и грабителей. От Анкары Тимур пошел на Кютахью, оттуда прогулялся к берегам Эгейского моря. Гюзельхисар, Тире, Айаслуг, Измир сдались на его милость. Что можно было взять — брали, что можно увезти — увозили. Искусных ремесленников, сильных юношей, красивых женщин угоняли невольниками в страшный тимурский Самарканд. Караваны грузили мешками денег, каменьев, изделиями мастеров, коврами, оружием, тканями, одеждой. Стены крепостей сносили, дворцы рушили, города жгли.
Куда Тимур сам не мог дойти, туда посылал своих воевод: внука Мехмеда Султана — в Бурсу, другого внука Султана Хюсейна — в Теке, эмира Шахмелика — в Айдын.
Отдохнув на теплом морском побережье, завоеватель пошел обратно. Эгридир, Улуборлу, Акшехир распахивали перед ним ворота, надеясь избежать участи других городов, но надеялись напрасно.
Ариф, то есть «познавший», «живущий истинной жизнью», — непоколебим. Любой удар, любая удача переносятся им спокойно. Личная судьба, все окружающая действительность перестают иметь какое-либо значение.
Бедреддину не раз казалось, что он достиг непоколебимости, то есть «спокойствия сердца в отношении предопределения». Но стоило ему окончить очередной искус и появиться на люди, как до его слуха доходили вести с родины.
Султан Баязид не вынес унижений и предпочел смерть. Но для султана турецкие земли были всего лишь его владением. А для Бедреддина — им самим. Каждый сожженный, порушенный город был он сам. Каждый убитый, изнасилованный, порабощенный — он сам. И каждый убийца, каждый грабитель — тоже он сам.
Мука была непереносима. Заглушить ее могла только мука телесная. От непоколебимости не оставалось и следа. И Бедреддин снова подвергал себя испытаниям, голодал, уединялся от людей. Плоть его истончилась, казалось, вот-вот растает в воздухе.
Однажды дервиш, раз в десять дней наполнявший водой его кувшин, прибежал к шейху:
— Отходит!
Бедреддин лежал с открытыми глазами. Не в силах выговорить ни слова, не в силах сомкнуть веки. Сердце билось чуть слышно, дыханье — неприметно глазу. Того и гляди уйдет в небытие не только духом, но и телом.
Шейх сам взялся за леченье. Отпаивал яблочным соком, настоем травы, которую в Египте зовут «бычьими языками». Давал воду с медом. Заставлял дышать над парным молоком.
Через неделю Бедреддин начал есть. Через месяц встал на ноги.
Шейх Хюсайн Ахлати знал: Бедреддин прошел путь до конца, до предела. Ни искусы, ни голодовки, ни уединенья, ни беседы с наставником больше не нужны ему. Пока он шел, это было необходимо, он должен был многому научиться. Теперь настало время разучиваться. Сперва Бедреддин должен был отойти от теорий, от заповедей, от слов, научиться молчанию, чтобы понять свою сущность, на что она годна, насколько и пригодна ли вообще. Теперь он знал. Настало время отбросить молчание и уединенье. Иначе они могли стать для него преградой, как стало преградой слово.
Шейх Ахлати видел: Бедреддин сам готов стать мастером. Но мастера бывают разные — яростные и умиротворенные, суровые и благостные, неистовые и рассудительные. Занятые лишь своими собственными отношениями с богом и проповедники, воители. Все решали место, время, люди. Чтобы стать мастером, мало освоить добытое другими. Надо выстроить свою систему. Надо идти и самому создавать путь.
Шейх Ахлати сказал:
— Тебе принесет исцеленье лишь перемена мест. Готовься идти на Восток. В Тебризе тебя встретят.
Ахлати видел Бедреддинову муку. Одолеть ее могло лишь познание. Сколько ни изучай, сколько ни думай, познать не может тот, кто не действует.
Неподалеку от Тебриза располагалось на зиму Тимурово становище.
По дороге из Тебриза на Султание, поросшей дроком, виляющей меж камней, возвращалось из похода на османские земли Тимурово войско. Бедреддин вместе с иранцами, коих определил ему в попутчики шейх Ахлати, вышел из приютившей их обители посмотреть на мирозавоевателей. По пути в Тебриз он видел дела их рук: жирную от человечины землю, смрадные развалины и пожарища, обезумевших от горя людей. Теперь хотел взглянуть на них самих.
Войско шло мрачно. Не слышно было ни голосов, сливавшихся обычно в сплошной гул, ни пения, подобного львиному рыку, вселявшего ужас во врагов. Тысяча за тысячей шли молча. Только похрапывали кони да изредка сталкивались, позвякивая, острия копий.
Войско везло с собой мертвое тело скончавшегося в походе Мирзы Мухаммада, одного из внуков Повелителя. За сотнями всадников под охраной стражи в рысьих шапках, окруженная черными джуббе мулл и синими — в знак траура — халатами близких катилась погребальная повозка.
Прорысила конница. Прогрохотали неуклюжие длинные телеги, на которых везли стенобитные орудия, метавшие ядра и пламя. Снова пошла пехота.
Бедреддин стоял под нежарким апрельским солнцем, туго запахнувшись в черную власяницу — с гор веяло снеговым холодом, и вглядывался в лица проходивших волна за волной воинов.
Широконосые, узкоглазые. Горбоносые, длиннолицые, черные, курчавые и сквозные, редкие бороды. С косицами за спиной и без оных. Разноплеменные, разноязыкие. Кыпчаки, иранцы, татары, славяне. Обычные лица усталых до предела людей, сделавших свое дело и теперь возвращавшихся на заслуженный отдых.
Неужто это они сотворили все, что видел Бедреддин по пути в Тебриз, все, что он знал про них? Какая же исполненная нечеловеческой злобы сила подвигла их на это?
Среди незнакомых лиц, иноземных одеяний, чужого оружия Бедреддину почудилось что-то свое. Он сошел с обочины, смешался с толпой устало шагавших воинов.
Да, это были они! Изменники, переметнувшиеся на сторону злейшего врага своей земли. Беи хоть