память, терзая логику, но подкрепляя каждое свое слово десятком речений прославленных богословов и примерами из священных книг. Чем дольше длился диспут, тем трудней становилось припомнить его причину и тем явственней смысл его сводился к простой лести: дескать, каждый шаг Повелителя Вселенной согласен с волей Аллаха.
Для столь откровенной угодливости Тимур был слишком умен. Он недовольно отвернулся к вельможам.
— Слыхали? Как познать истину, если даже ученые подменяют назидание лестью?!
Молчавшего до сей поры шейха Мехмеда Джезери осенило.
— Повелитель Вселенной задал столь многомудрый вопрос, — сказал он с поклоном, — что и множеству ученых разрешить его не просто. Насколько я знаю, с ним справился бы только факих Бедреддин Махмуд. Но…
Тут шейх пожал плечами, будто не ведал места пребывания Бедреддина.
— Имя сего факиха не чуждо нашему слуху, — молвил Тимур. — Только откуда?
— От джигита, великий эмир, что был взят в плен под Дамаском и отправлен в Каир, — напомнил Барандук. И, глянув на Джезери, добавил: — Похоже, шейх представил нам сегодня чудо ясновидения.
С этими словами он склонился к Повелителю, зашептал ему на ухо, Тимур, недослушав, нетерпеливо махнул рукой:
— Вот и ступай вместе с шейхом, приведи его сюда!
Расчет шейха Джезери оказался верным: он сумел и себя показать, проникнув в скрытое за завесой, и земляку порадеть. Теперь все зависело от самого Бедреддина. Но тот, представ пред очи повелителя, заставил шейха немало поволноваться.
Продолжая затянувшийся спор, улемы то и дело бросали насмешливые взгляды в сторону усевшегося с краю нищего дервиша в черном суконном плаще: этого, мол, нам не хватает! Бедреддин спокойно дожидался своего часа. И когда он настал, начал с хадиса.
— Устами пророка Мухаммада Вседержитель возгласил: «Я таков, каким полагает меня мой раб». Из этого следует, — толковал Бедреддин, — что кара и награда зависят не только от деяний, но и от убеждений. Мы знаем: чьи помыслы чисты, тот достоин благодати, чьи помыслы грязны — его местопребывание скверна. Мало того, один и тот же поступок может обернуться раем для одних и адом для других.
Бедреддин пояснил мысль притчей. Некий шах увидел у ворот своего дворца голодных оборванных дервишей, повелел накормить и щедро наградить их, что и было исполнено. Шах удостоился за это вечного блаженства, ибо явил милость и щедрость свою святым людям, а дервишей постигла адская кара за общение с царями, запретное для взыскующих бога.
Джезери обмер: Бедреддин, по сути дела, подтвердил, нет, усугубил дерзость халебского муфтия.
Что могло быть привычней и понятней, чем священный хадис в качестве аргумента? Истолковав его с помощью притчи, Бедреддин показал бессмысленность самого вопроса.
Рай и ад пребывают не где-то в ином мире, полагал теперь Бедреддин, а в человеческом сердце, в людской памяти. И достойным благодарной памяти людей может быть лишь тот, кто поступает по законам справедливости, в согласии со своей совестью.
Тимур почуял осужденье в ответе новоявленного факиха в дервишеском плаще. Но поди попробуй оспорить священный хадис. Он спросил, нахмурясь:
— Мне донесли: ты поносил наших воинов. Верно это?
Глаза Железного Хромца, видевшие столько кровавого и страшного, глядели прямо в лицо Бедреддину, холодные, выжидающие. Бедреддин выдержал их взгляд.
— Правда, государь! Я стыдил воинов, изменивших воинской клятве.
— Стыдя моих воинов, ты подстрекал их к неповиновению своим беям. Неужто не знал, какая за это положена кара?
— Назначать кару — дело правителей. Наше дело — говорить людям правду, отстаивать Истину. А ей, насколько я знаю, никакая кара не помеха.
— Истина в том, что воин должен идти на смерть по знаку своего бея.
— Да, государь. Если только сам бей не изменит своему долгу: не удирает с поля брани или, того хуже, не перебегает на сторону врага. Я, ничтожный раб Истины, не исполнил бы своего долга, если бы из страха за свою жизнь отказался защищать ее перед вашим лицом, государь. И был бы достоин любой кары. Преступник тот, кто совершает преступление, а не тот, кто называет его своим именем…
Как всякий военачальник, Тимур в глубине души презирал перебежчиков. И этот румелиец все больше нравился ему. Знающий, умный, находчивый. И отважный: отстаивал правду, понимая, что речь идет о его жизни. Значит, уверен в своей правоте.
Тимур обвел взглядом собравшихся в шатре ученых. Многие ли из этих разодетых, надменных, самоуверенных мужей способны на такое? Куда там! Готовы отречься от любого мнения, стоило показаться, что оно не угодно повелителю, и защищать то, во что сами не верили, ежели померещилось, что он того хочет. Значит, не Истине они служили и не ему, Тимуру. Не зря факих в дервишеском плаще приравнял отступничество от правды к измене на поле брани. С небывалой ясностью увидел Тимур: большинство его улемов служило только собственной выгоде.
А ему нужна правда. Ей он был обязан своей ратной удачливостью, как он называл свой талант. Ее он добивался любой ценой: огнем, пытками, кровью, золотом, милостями, ради нее засылал к врагу лазутчиков и проведчиков, допрашивал их сам втайне друг от друга, содержал тучи осведомителей, соглядатаев, выведывателей при своих наместниках, при дворах своих сыновей и своем собственном.
Теперь же ему была нужна правда иная, не воинская, не царская даже. С каждым походом ему все больше требовалось сил, чтобы совладать со своим слабеющим бренным телом. Никто не догадывался, каких трудов стоило ему по суткам не слезать с седла, никто не знал, каким огнем полыхала незаживающая рана в колене, как ныли старые кости шеи и поясницы. Он знал: немного осталось времени, отпущенного ему в этом мире, где стольким он завладел, но не успел насытиться. Дозволил бы ему Аллах сходить в последний, давно задуманный поход — на Китай, чтобы завершить начатое. Но что будет в мире без него? Что станет без него с делом его жизни? Он должен был знать правду.
— Я подумаю о вас, — сказал он ученым. И широко повел рукой по воздуху, что означало желание остаться одному.
Чуть ли не через вечер в палатку, где поселили Бедреддина, стал являться эмир Барандук, чтобы отвезти его к повелителю. Не в огромный белый шатер с золотым шишаком, разбитый посреди воинского становища, где на приколах менялись заседланные лошади, стояла стража, толпились ратники, сверкали доспехами воеводы на конях.
Только эмир Барандук, сотник телохранителей да с десяток писцов, гонцов и слуг знали, что Тимур пребывает вдали от шума и гама в небольшой серой юрте, укрытой от глаз высокими каменными глыбами. Сюда Барандук и привозил Бедреддина.
В первый вечер речь зашла о природе власти. «Истинная власть не над людьми, над сердцами», — заметил Бедреддин. Подумав, Тимур улыбнулся. Те сердца, что ему довелось видеть, обретались в человеческом теле. Не хочет ли досточтимый факих сказать, будто истинная власть это власть над людскими телами? Впрочем, посерьезнев, продолжал он, власть над сердцами добывается верней всего страхом, а страх вызывают сила и беспощадность.
Бедреддин понял, что получил первый ответ: жестокость Тимура не свойство его натуры, а трезвый расчет. Самое имя его должно вселять ужас, от которого холодеют сердца, опускаются руки, невозможным становится сопротивление. И Бедреддин ужаснулся: сколь опасна и бесчеловечна может быть логика, если в ней нет сердца.
Вслух же высказал убеждение, что повелителю известна поговорка: насильно мил не будешь. Подобно этому, с помощью страха нельзя обрести ни верности, ни преданности, чему свидетельством могут служить беи, перебежавшие к нему от Баязида.
Тимур не спорил. Верность и преданность, сказал он, добываются милостью и щедростью, которая